— Может — протянет, а может — и нет. Спрашивал я намедни про нее у Антошкиной снохи: плоха, говорит. Вторую неделю в рот ничего не берет. А что же это Анисим-то?
— Да ты не сухотись, придет. Собраться ему недолго; спит он ведь всегда одевшись. Как-то вас Господь донесет? Снега страсть сколько напало.
— Ну, чего тут? Дотащимся, Бог даст. К утру назад вернемся.
— Где уж к утру! Дай Бог — в обед. До Ямок-то ведь добрых десять верст будет.
— Это летом, а теперь по речке и семи нет.
— В прорубь бы вам по-намеднишнему не попасть. Долго ли до греха? Карпушу бы с собою прихватили. Мало ли что приключиться может! Все-таки лишний человек с вами будет. Велю-ка я ему собираться, он живо, — прибавила попадья, поощренная молчанием мужа. Она побежала в кухню, где не без труда растолкала племянника и приказала ему скорее снаряжаться с попом в Ямки. — Лапшиха умирать собралась, за попом прислала. Боюсь я его одного отпускать: хворый он ведь.
Юноша завозился под тулупом, которым был покрыт с головой.
— Встань, голубчик, встань, успокой ты меня, Христа ради! Прислали они парнишку лядащего; если, Боже упаси, по-намеднишнему в прорубь угодит, ни в жисть ему в лошадью не справиться.
— Встаю, встаю, — сказал Карпушка, раскрывая большие голубые глаза и срываясь с войлока, служившего ему постелью.
Успокоенная попадья прошла в кухню, отрезала там большую краюху от ситника, лежавшего под чистым полотенцем на полке, и, вернувшись в сени, подала ее парню из Ямок. Парень молча взял краюху и засунул ее за пазуху.
— Бабкой, что ли, Лапшиха-то тебе доводится? — спросила попадья, не спуская с его безбородого лица пытливого взгляда слезящихся глаз.
— Не! Наша бабка давно померши. Она — Андронихе бабка, а не нам, — ответил неохотно и с долгими остановками между словами парень. — Второй год она у нас. Как дедка-то помер, мамка ее и взяла. Помирает таперича.
— Так, так! Много пожила на свете старушка, пора костям на покой. Кто же хоронить-то будет?
— На похороны у нее припасено. Намеднись приказала мамке сундук отпереть. Холст у нее там на саван. Мамка Терентьиху, позвала, сшила уж саван-то.
— И попу за требу даст?
— Даст. В ладанке у нее деньги-то зашиты.
— И много у нее денег?
— Кто же ее душу знает? Может, и много, а может, самая малость. Вот помрет, тогда и увидим.
— Кому же она деньги-то приказала отдать?
— Да никому еще. Мамка пытала ее про деньги: «Кому ты их оставишь, бабушка?» — молчит.
— Попу, верно, скажет.
— Может, и скажет.
— Мать! А, мать! — раздался голос попа. — Варежки-то мои куда задевала? Да прикажи парню из Ямок, чтобы лошадь отвязал от плетня, выхожу сейчас.
— Сейчас, отец, сейчас, — ответила попадья, кидаясь со всех ног в горницу.
Парень из Ямок вышел на двор, и через несколько минут сани подъехали к крыльцу. Через сенцы выбежал на двор Карпушка, а из горницы вышел поп в широкой и длинной медвежьей шубе, подпоясанной ремнем, и в огромной мохнатой шапке, нахлобученной на лоб по самые брови, поверх вязаного красного шарфа, которым попадья укутала его голову, чтобы ушей не отморозил. За ним, набросив на плечи шубейку, шла жена с зажженной свечой в руках.
— Ну, а Анисим-то где же? — спросил отец Никандр, вглядываясь в черную кучу саней, лошадей и людей, копошившихся на белом снежном фоне у крыльца.
— Здесь, батька, здесь, — раздался визгливо-дурашливый голос дьячка Анисима, известного по всей окрестности весельчака и балагура.
— И в своем виде? — спросил поп, занося ногу в огромном меховом сапоге в сани.
— Не сумлевайся, батька, где уж при таком морозище удержаться хмелю в человеке! — ответил дьячок, усаживаясь рядом с попом. — И ты с нами, Карпуша? Дело! Подваливайся к нам в ноги, теплей будет! — и, обращаясь к парню из Ямок, который, примащиваясь на облучок, забирал в рукавицы вожжи, дьячок прибавил: — Валяй, парень, с Богом!
— Трогай! — приказал ему в свою очередь строгим голосом и отец Никандр, а когда сани двинулись, он повернул, насколько мог, свою укутанную голову к крыльцу, где стояла попадья, чтобы закричать ей хриплым басом: — Уйди! Чего стоишь, горницу студишь? Мало тебя лихоманка осенью-то трепала.
Но попадья оставалась на крыльце до тех пор, пока сани, ныряя в густом снегу, не скрылись у нее из виду.
Вернувшись в горницу, она спать не ложилась. Был второй час ночи, не больше, и до утра времени оставалось много, но от беспокойства за мужа у нее сон отбило. Она прошла в кухню, где на полатях ворочалась, кряхтя и охая, батрачка их Матрена.
— Проводила? — жалобно протянула больная.
— Проводила, Матренушка, проводила, — ответила попадья, опускаясь на широкую скамейку перед столом. — Поутихла метель-то, слава тебе, Господи, тихо стало; что-то Господь наутро даст? А ты как, сердечная? Знобит все тебя?