— Папенька про меня не спрашивал? — осведомилась она у вошедшей с подносом горничной.
— Никак нет-с, — ответила Марина.
Поставив поднос на стол, она зажгла свечи на изящном, с фарфоровыми медальонами и бронзовыми инкрустациями, письменном столе, заставленном дорогими безделушками.
— Я не хочу чая, зачем ты это принесла? — сказала с раздражением барышня, отворачивая в сторону свое распухшее от слез лицо.
— Выкушайте чашечку, лучше заснете, покушавши, — посоветовала Марина.
Ей не отвечали, и она повернулась к двери, чтобы уйти, но барышня окликнула ее:
— Марина! Кто там внизу?
— Все те гости, что кушали у нас.
— И баронесса с сыном? — с возрастающим смущением и дрогнувшим голосом продолжала свой допрос барышня.
— Не знаю, можно спросить.
— Спроси, пожалуйста.
Марина вышла, а Марта опустилась на кресло у окна. Сердце ее так билось, что ей казалось, что она слышит, как оно у нее стучит под корсетом; грудь сжимало тоской до слез. Но она старалась бодриться.
«Ну что я за дура? Ничего еще нет, а я уж раскисла. Разве можно верить предчувствиям?» — повторила она себе, не спуская взора с двери в коридор, в которую должна была явиться с ответом Марина.
Но вопреки доводам разума суеверная мысль не переставала кружиться у нее в уме: если барон с матерью здесь, значит, у них есть основание надеяться, отец ее отличил его от других и заставит ее выйти за него замуж.
Марте казалось, что противнее этого человека она никогда еще не встречала на свете. Но, разумеется, если папенька захочет, она должна будет повиноваться. Даже и просить его сжалиться над нею она не посмеет. Мать ее тоже противоречить не станет. Да он ее и не послушает, она только повредить может своим вмешательством. Одна надежда на мадемуазель Лекаж, да и то… если отец скажет своим резким, ледяным тоном: «Я так хочу», — она тотчас же смолкнет и вместе со всеми будет советовать Марте покориться.
Из гостиной Марты, кроме той двери, из которой вышла Марина, были еще две: одна отворялась в спальню барышни, другая — в комнату мадемуазель Лекаж. Эти три комнаты назывались половиной барышни. Окна выходили в сад, и сюда вела из нижнего этажа красивая лестница винтом из красного дерева с резными перилами. Были еще две другие лестницы наверх, но эта служила исключительно для господ. По ней Александр Васильевич поднимался к дочери, а также ее учителя и те барышни, которых ей позволяли принимать у себя наверху.
В том же этаже находились девичьи, уставленные пяльцами, на которых начали вышивать приданое барышне со дня ее рождения. Дальше шли горницы, уставленные сундуками и шкафами с разным добром, отдельные помещения для Марины Саввишны, Лизаветы Акимовны и экономки, а в антресолях — та длинная комната, где горничные и девчонки спали на полу, вповалку, на войлоках, каждое утро убиравшихся на чердак, а также и та горница, в которой, после ухода Марины с Лизаветой, остались Мавра с Хонькой.
В надежде повидать сына, — может, урвется на минуту, когда узнает, что мать здесь, — Мавра не спешила уходить в свой чулан рядом с холостяцкой столовой. Постояв еще минут десять у притолоки, она не в силах была дольше переносить боль в ногах и опустилась на низенькую скамеечку, стоявшую тут же у двери. Всю ночь до рассвета моталась она на кухне, да и днем ни на минуту не удалось ей присесть. Не успеет одних накормить, как уже другие валят. Весь день топилась печка и посуда со стола не убиралась. Надо бы теперь спать завалиться, да нешто заснешь с той тоской, что сердце ее гложет?
За печкой Хонька возилась и сопела. Плачет как будто, носом фыркает.
Так прошло еще с полчаса. Опершись спиной о стену и поджав под себя ноги, Мавра стала было подремывать под глухой шум голосов и музыки, долетавший сюда снизу, как вдруг по соседней комнате раздались торопливые шаги и вбежала молоденькая, тоненькая девушка, шурша туго накрахмаленным розовым ситцевым платьем. Мавра не вдруг узнала Лизаветку, возлюбленную ее сына, та же была в таком волнении, что и вовсе ее не приметила. С сдавленным возгласом: «Хонька, ты тут?» — промчалась она мимо нее без оглядки прямо к печке и стала теребить девчонку.
— Сознайся, леший, сознайся! Ты подложила письмо! Не отпирайся… я знаю… не отпирайся, — повторяла она, задыхаясь от волнения.
При слове «письмо» Мавра как ужаленная вскочила с пола и, кинувшись с радостным воплем за печку, залепетала:
— Родимые, это она! Голубчики мои белые, она самая! Мать царица небесная! Николай Угодник! Она! Она!
— Она, теинька, она, — подхватила Лизаветка, и обе вместе накинулись на Хоньку, повторяя в один голос: — Сознайся, паскуда! Что молчишь, окаянная?