Однако он тоже взял себе другое имя и звался теперь шевалье де Рьонелем.
В итоге, оказавшись за табльдотом напротив мнимого Корби, мнимый Рьонель не осмелился ничего сказать, поскольку это означало бы самому донести на себя.
Господин де Монтескью, совершенно уверенный в настоящем Корби, тотчас же разъяснил ему ситуацию.
Молодой адъютант счел большой честью для себя дать взаймы на несколько месяцев свое имя герцогу Орлеанскому и, будучи уверен в том, что за время этого заимствования оно ничем не будет запятнано, остался скрыт под именем Рьонеля.
Герцог Орлеанский, со своей стороны, занял подле генерала Монтескью место настоящего Корби.
Между тем клевета, преследовавшая отца, не пощадила и сына. Во Франции пошли разговоры, что герцог Орлеанский, покинув армию, увез с собой огромные деньги и роскошно живет в Бремгартене во дворце, который генерал де Монтескью построил на английское золото. Не желая служить долее поводом для клеветы, задевавшей одновременно и генерала де Монтескью, и его самого, герцог Орлеанский решил отправиться в путь и пройти еще дальше по дороге изгнания, которая так широка для тех, кто на нее вступает, и так узка для тех, кто по ней возвращается.
На сей раз покровителем герцога Орлеанского стала женщина, г-жа де Флао.
По мере того как мы произносим определенные имена, открывается источник тех влиятельных сил, какие окружили трон в 1830 году.
Для начала г-жа де Флао написала во Францию одному из преданных друзей семьи Орлеанов, чтобы опровергнуть всю эту подлую клевету:
«Бремгартен, 27 января 1795 года.
Сударь, я видела в Швейцарии молодого герцога Орлеанского… С тех пор как он покинул армию, его поведение в отношении матери было безупречным… Его образ жизни тот же, что и у его предка Генриха IV; он меланхоличен, но кроток и скромен. Все его чаяния заключаются в том, чтобы уехать в Америку и забыть там о величии и страданиях, сопутствовавших его юности, но он не владеет ничем на свете… Не могли бы Вы оказать мне услугу, сообщив вдовствующей герцогине Орлеанской о его благородном поведении и его глубоком уважении к ней?»
Возможность осуществить желание принца уехать в Соединенные Штаты вытекала из обстоятельства, связанного с его прежним высоким положением.
Полномочный посланник Соединенных Штатов во Франции, занимавший этот пост с 1792 по 1794 годы, был принят в Пале-Рояле в последние дни могущества Филиппа Эгалите. Разделяя принципы пылкого пуританства, американский дипломат увидел в герцоге Орлеанском лишь то, что, вероятно, увидят в нем будущие поколения: истинного республиканца, пожертвовавшего всем ради своей страны, введенного в заблуждение, возможно, примерами того и другого Брута, чье имя, символ несгибаемых добродетелей, послужило предлогом для стольких преступлений; и потому он проникся к нему подлинной дружбой.
Но главное, он хорошо знал герцогиню Орлеанскую и высоко ценил эту святую женщину за ее нравственные достоинства.
Звали этого посланника г-н Говернер Моррис. Госпожа де Флао, которая в те времена весьма часто бывала в Пале-Рояле, познакомилась там с г-ном Говернером Моррисом и, найдя приют, как и молодой принц, в доме г-на де Монтескью, возымела мысль написать американскому посланнику и обрисовать ему положение герцога Орлеанского.
Уже следующей почтой принц получил письмо г-на Говернера Морриса, содержавшее приглашение немедленно отправиться в Америку; стоит ему добраться до Нью-Йорка, как он немедленно окажется под защитой правительства и ему не надо будет не только ничего более опасаться, но и ни о чем более беспокоиться.
К этому письму был присовокуплен переводный вексель на сто луидоров, выписанный на базельского банкира. Эти сто луидоров предназначались на путевые издержки принца.
Принц ответил тотчас же:
«Бремгартен, 24 февраля 1795 года.
Сударь, я с большим удовольствием принимаю предложения, которые Вы мне делаете. Ваша доброта есть благодеяние, которым я обязан моей матери и нашей подруге. Уверен, что моя добрейшая мать немного утешится и будет спокойнее, узнав, что я нахожусь подле Вас. Я намерен трудиться в Вашей счастливой стране, чтобы стать независимым. Я едва вступил в жизнь, когда меня стали одолевать великие беды, но, слава Богу, они не привели меня в уныние. Большим счастьем в моих невзгодах является то, что моя юность не дала мне времени привыкнуть к высокому положению и усвоить привычки, от которых трудно отказаться, и то, что я лишился состояния прежде, чем мог либо злоупотребить им, либо даже растратить его.