Виктор Астафьев
Последний кусок хлеба
Вахтерша вошла в цех, чтобы позвать на обед. Она давнула ручку гудка, забрызганную суриком. Гудок, списанный с «кукушки», пшикнул и гнусаво засвистел. Пока он свистел, вахтерша аппетитно зевала и отпустила ручку только после того, как у нее закрылся рот.
Лешка затворил инструменталку, взял алюминиевую тросточку, которую он называл «предметом симуляции» и, петляя кривой, изуродованной ногой, отправился на обед.
В конце железнодорожного тупика, чуть в стороне, стоял дряхлый, сунувшийся коньком крыши под горы, флигель. Этот флигель они снимали с женой Леной за сто рублей и были довольны отдельным жильем и еще тем, что подле флигелька был огородишко и не надо было сажать картошку за городом.
Лена на работу уходила к девяти, как интеллигент, а Лешка даже не к восьми, как рабочие, а на час раньше, потому что должен был все инструменты принять из мастерской и своевременно подготовить их к приходу ремонтников…
Жена намыла чугунок картошки и дров принесла. Оставалось только сварить картошку и съесть.
Лешка затапливал старую и дырявую, как сам флигель, плиту и ругал крысу, которая прижилась в избушке. Сейчас только запустил он в крысу замком, но промахнулся.
— Чего ты, нечистая сила, к нам привязалась, на самом деле? — ворчал Летка. — Подавалась бы к теще, у нее кормежка лучше.
Крыса высунула усатую морду меж половиц в углу и слушала. Лешка кинул в нее поленом, и она снова скрылась.
В тупике прокричал, а потом стукнул вагонами паровоз, да так, что с потолка флигеля посыпалась земля.
Дрова, наконец, занялись. Лешка выглянул в окно и увидел, что из теплушек, воткнутых в тупик, выскакивают люди с котелками. Одеты они наполовину в нашу старую военную форму и наполовину в немецкую.
— Арийцы до дому едут, — заключил Лешка и оторвал листок от календаря за семнадцатое сентября тысяча девятьсот сорок седьмого года. Оторвал и потряс кудлатой головой. — Ха, здорово же устроено! Побили все, порушили, — заговорил сам с собой Лешка, — и теперь нах хаус, до дому. Небось, если бы наоборот было, они бы нас всех в гроб загнали, пока бы мы им камень на камень не сложили.
В дверь раздался робкий стук, и Лешка тем же сердитым голосом, каким только что рассуждал, крикнул:
— Кто там? Врывайся, если совести нет.
Но в дверь не ворвался, а медленно и несмело просунулся человек в огромных ботинках, в латаных галифе и стянул пилотку со стриженой головы, на которой грибом темнел шрам.
— Легок на помине, — буркнул Лешка и спросил: — Чего тебе?
Военнопленный протянул мятый котелок:
— Воды.
— Воды, — передразнил пленного Лешка и повторил: — Воды! Кого надуть хочешь? Я сам к этакой дипломатии совсем недавно прибегал, — Лешка вдруг сделал умильное, постное лицо и завел: — Нельзя ли у вас, хозяюшка, воды напиться, а то так жрать хочется, аж ночевать негде. Вот. А ты — воды. Ну, чего стоишь? Садись. Сейчас картошка сварится, порубаем, — он ловко подсунул ногой табуретку, и пленный сел, тяжело опустив на колени руки с раздувшимися, красными суставами.
— Чего с руками-то? — кивнул Лешка.
Пленный потупился, но сказал без уверток, что плен — это плен, и советский плен тоже не есть рай, и что он работал в мокром забое, здесь, на Урале, и везет домой ревматизм.
На плите шипела и уже начинала бормотать в чугунке картошка. Два бывших солдата молчали, задумавшись. Потом Лешка встряхнулся и сказал:
— Ну, что ж, бараболя-то скоро упреет. Давай, подвигайся к столу.
На столе, под опрокинутой кастрюлей, придавленной сверху кирпичом, чтобы не добралась до харчей крыса, был спрятан кусок хлеба. В нем — не больше килограмма. Лешка отрезал ломоть и положил его обратно под кастрюлю, а остальной хлеб разделил пополам. Пленный неотрывно смотрел на кусок и от напряжения сжал распухшие в суставах пальцы в кулак. Лешка вывалил разваренные картофелины в чашку и насыпал на стол две щепотки соли: одну себе, другую пленному. Огляделся и пробормотал:
— Вот. Чем богаты…
Пленный взял картофелину и принялся ее чистить.
— Я знаю, — проговорил он задумчиво, — я знаю, нашему фронтовику сейчас трудно, нечего дать.