Каждый раз, когда нужно было сразу же подчинить себе, ошеломить попа, Гедеонов загадочно возвышал гнусавый свой, властный, глухой голос. Не смел поп противиться этому голосу. Без ропота, как обреченный, отдавал он всего себя во власть Гедеонову.
Но теперь, вдруг и непонятно, робкая заячья душа его восстала против властного дьявольского голоса. Чтобы он, Михайло, да попал в западню, откуда нет выхода и возврата? Холодный пот выступил у него на лице… Да не будет же этого!..
Но в столбняке, цепенея от зеленого неподвижного взгляда Гедеонова, с неотвратимой ясностью Михайло видел, что падает в пропасть… И молчал.
А ведь в гибели, в страшной и неутолимой тяготе, завещанной попу еще загадочным Феофаном, — солнце Града? Ведь не нес еще Михайло того, что должен понести каждый взыскующий Града — лютой самоказни, неукротимого самомучительства. Не проходил еще через очистительный огонь несчастный иерей, взыскующий Града, тайный ученик непостижимого и неразгаданного Феофана.
Быть может, это сама судьба велит дерзнуть на великое зло и принять за него тяготу, без чего нет солнца Града. Но все-таки какая пагуба: Феофан проповедовал зло бескорыстное, содеянное только ради тяготы и открывающегося через нее солнца Града, а не ради корысти, хотя бы и Божьей!..
Как надмирное, древнее светило маячил в душе Михайлы заклятый Феофан с его жутким заветом об очистительном огне, о тяготе низин и солнце Града… И звал его из глубины:
— За мною!.. Помнишь? Помнишь? Дерзай!.. Очищайся!..
Украдкой торкнул поп Гедеонова…
— Кого?.. А?
Жутко и просто Гедеонов, роясь в бумагах, как будто не его и спрашивали, бросил:
— Кого. Да хоть бы мою мать.
— Не могу! — отскочил вдруг поп.
— Фу, черт, мать бы… — сломал карандаш Гедеонов, хмурясь и кривясь. — Не мо-гу-у!.. Этак и всякая сволочь скажет, не способная ни на что… Не-т! Ежели любишь Бога всем сердцем, должен ты идти для него на все?.. Н-да… Допустим, нашей святой родине — обители избранных, достоянию Бога — грозит гибель… А я не одним каким-нибудь убийством, а миллионом убийств спасаю ее от гибели… Разве я тогда не святой человек?.. Святой!.. Скажу тебе по совести, я во время бунтов поперевешал и обезглавил столько мужиков, сколько на моей голове волос нет, мать бы… Ну, конечно, этим и спас родину… и я — святой!..
Поп протянул глухим упавшим голосом:
— О-о-о… Для Бога убить мо-ожно… Для человека нельзя, а для него… все-о можно!.. Но где божеское… а где человеческое… не дано-о нам знать!..
— Тьфу, мать бы… — плюнул свирепо Гедеонов. — Пойми, ты спасешь не только тела, но и души заблудших овец… хлыстов-то… Бессомненно, они перейдут в православие — стоит только помазать по губам салом… А кроме того, ты спасешь и ту, которую убьешь… Ведь мать-то моя ведьма! А принявши мученический венец, она спасется, мать бы… Да и ведь, говорю тебе это, — жертва Богу!.. может, даже Бог пошлет ангела… Ну, идет, мать бы… Не пошлет ангела — на швейку все свалим!.. Получим наследство и накормим… хлыстов…
Хныкал Михайло, дрожа, как былинка:
— Боюсь.
— Для Бога ведь! Да постой, постой! — схватился Гедеонов. — Ты, кажется, Феофана знал? Слыхал про тяготу?.. Ну вот. Согласен?
— Тягота?.. О! Это… это… — расцвел вдруг Михайло.
Ибо древнее осенило его надмирное неведомое светило небывалым светом… Жертва будет невинная, тягота бескорыстная. Убить, и пройти через очистительный огонь зол и солнце обрести, солнце Града: вот чем осенило древнее светило.
— Я… того… ну, что ж… согласен… — тихо и безумно, заикаясь, прошептал поп.
Гедеонов лениво, как будто ему от согласия попа — ни холодно ни жарко, буркнул в нос, выпустив изо рта дым:
— Ну… сегодня же ночью и приступим…
И вздохнул сердито, бросив на попа исподлобья сухой, недовольный взгляд, как бы говоривший: эхе-хе, для тебя же стараюсь, а ты только и знаешь что скулить, да хныкать, да фордыбачить, сволочь неблагодарная…
Ночью, когда в особняке все уснуло, потухло электричество и в гулких, завешанных тяжелыми портьерами комнатах жуткие встали призраки, Гедеонов, отомкнув ящик резного стола, достал тяжелый какой-то сверток и положил перед собою.