В ответ шаман завыл. Сначала тихо, потом громче и громче. Он выл, закрыв лицо руками. Это был жуткий утробный вой. Тут я понял, что неправильно рассудил: вовсе не ярость владела мной, а страх. Да, я был испуган с самого начала. Не надо было мне ходить к шаману. От них вообще надо держаться подальше. Я сделал один шаг назад, потом еще один, а потом оказалось, что я уже в своей комнате. Кажется, я сбежал. Я напряг слух. Вой затих. «Шепчу, — сказал я себе, — если ты пойдешь к нему еще раз, я не знаю, что с тобой сделаю». Но одновременно с этим мной владело какое-то удовлетворение. Я не покривил душой, сказав правду о черном баране с белой ноздрей. И хоть я был голоден и испуган, мысль об этом успокаивала. Я быстро уснул.
ТЕШ
А тогда, чуть-чуть опережая зиму, возвращался я в родное селение. Полдня длился переход, а позади, если вглядеться, шел буран, набухал темной тучей, катился по степи. Я почти не останавливался — только поил коня и пил сам, наскоро перехватывал сушеного творога, взятого в дорогу, и снова садился в седло. Вокруг уже начинал тоненько посвистывать ветер, небо темнело на глазах, опускалось все ниже и ниже. Что есть мочи погонял я коня. Сзади шел буран, надвигалась лютая, долгая зима.
Прибыл, когда начало смеркаться. Ветер уже выл вовсю, носились в воздухе редкие колючие снежинки. Селение словно опустело, редкие дома стояли освещенными. В нашем доме окна не светились. Я отворил дверь, шагнул внутрь. Темно, холодно, пусто. Никого нет. Где мать? Ничего не понимая, я опустился на лавку. Зажег светильник. Пыль кругом, разбросанные вещи, холодный, давно не топленый очаг. В доме долгое время никто не жил. Страх охолодил мне нутро. Где мать? Почему дом стоит пустой? За окнами выл буран, заладила дикая снежная круговерть. Я разжег очаг, наскоро поел и стал ждать. И весь темный дом стал ждать вместе со мной.
К полночи раздался негромкий стук в дверь. Я открыл, и внутрь ввалился огромный человек в заснеженной дохе — Бурчи. Молча встал на пороге.
— Заходите внутрь, — пригласил я, чуя неладное. — Проходите к очагу, погрейтесь.
Бурчи подошел к огню, протянул к теплу руки.
— Давно приехал? — спросил через плечо.
— Недавно, как раз до бурана.
— Повезло. Такая метель, что руки не видать.
Дом Бурчи был недалеко от нашего, идти ему было недолго, но в такую погоду даже для недолгого пути должна была быть веская причина.
Бурчи повернулся, снял доху, сел. Чувствовалось, что он готовится что-то сказать.
— Беда пришла в твою семью, сынок, — произнес Бурчи, и сердце мое оборвалось. — Мать твою схоронили два месяца назад. Хворь неизвестная напала. Полселения с тех пор перемерло. Шалбан-ага помер. Говорят, в соседних хосунах так же: валятся люди, сгорают за пару дней.
Мне было трудно дышать. Говорить я не мог. Потом выдавил:
— Нишкни?
— Жива, — кивнул Бурчи. — Вырыла себе землянку на склоне холма, там теперь живет. К людям не приближается. Совсем дикая стала.
При этих словах мне ужасно захотелось к Нишкни. Она была теперь единственным родным мне человеком, родной душой. Я бы пошел к ней сразу же, не обращая внимания на буран, если бы не тяжелая рука Бурчи, опустившаяся на плечо.
— Буран такой, что ты собьешься с пути, не сделав и двух шагов, — сказал он. — Утром пойдешь. А пока давай матушку твою помянем.
Он вытащил бутыль ойрака, развернул сверток с мясом и хлебом. Мы выпили.
— Я сидел с ней, когда она умирала, — произнес он в тяжкой тишине. — В беспамятстве была, все звала тебя.
Говорить я не мог. Не мог ответить ему. Ком стоял в горле, и ойраком было не растворить его.
— Хорошо, быстро отмучилась, — сказал он. — В селении еще с десяток человек больны. Верно, духи прогневались за что-то на нас… Ох, когда же?
Мне бы надо ответить, а я не мог. Хотя бы успокоить его, сказать, что скоро, — но не мог я.
— Ну, я пойду, — поднялся он, не дождавшись ответа.
— Спасибо вам, дядя Бурчи, — с болью вытолкал я из себя слова.
— Заходи, если что понадобиться.
И я остался один. Дом сотрясался от ветра, и так же сотрясалась от рыданий моя душа. До утра просидел я, плача и слушая рыдания ветра.
До сих пор не верю, что в то утро я встретил тэнгэра. Сколько раз я слушал рассказы о явлении этих светлых грозных существ, и всегда солнце сияло в такие дни, никогда не являлись они в дни унылые и пасмурные. А в то утро небо было серым и скорбным, сеял мелкий снег, и вся степь до горизонта была белой, как погребальные пелены. По снегу, по глубокому снегу пробирался я к холму, где была землянка Нишкни. Ничего на свете не хотел я так, как увидеть ее. Я торопился и несколько раз падал, увязая в снегу. Снег перестал, и подул ветер, резкий злой ветер, который всегда дует зимой в степи. К этому времени я добрался до холма.
В заснеженном склоне чернело несколько отверстий — входов в пещеры. Видно, не одна Нишкни решила удалиться от зачумленного селенья. Снег перед отверстиями лежал чистым и нетронутым. Я позвал ее, назвал по имени, но ни из одного отверстия не донеслось отклика. Я заглянул в одно, но тут же отпрянул: трупный смрад ударил мне в ноздри. Мне стало страшно. Я заглянул во все пещеры, но одни были пусты, а другие превратились в гробы. Тогда я и увидел сбоку маленькую пещерку, которую прежде не заметил. Перебарывая страх, я приблизился к ней и позвал. Ответа, как и прежде, не было. Я вошел.
Там я увидел его. Я сразу понял, кто это. Тэнгэр Нишкни скорбно сидел над маленьким холмиком в углу пещеры. Он не повернулся ко мне, даже не взглянул в мою сторону. Я поклонился ему. Свет, исходивший от него, наполнял пещеру, но не слепил глаза, не заставлял зажмуриться. Нет, этот свет не ослеплял. Ослепляла скорбь. Ослепляла смерть. Я все понял. Я поклонился ему, тэнгэру Нишкни, — и, упав на колени, зарыдал в голос.
Тогда он повернулся ко мне.
— Я ждал тебя, — сказал он мягко. — Она просила подождать тебя.
Мой грех, но я не слушал его. Светлый тэнгэр явился и глаголал ко мне — а я думал только о своем горе и не слушал его слов, пропускал их мимо ушей. С огромным опозданием доходили они до меня. И он это понял.
— Нишкни, — произнес он, и это имя, имя моей утраченной возлюбленной, заставило меня напрячь слух. — Я был с ней, — продолжал он. — Был до самого последнего часа. Не плачь. Помни о ней.
Я только кивнул в знак согласия. Говорить я не мог. Мне нечем было говорить, у меня не было языка. Не было головы. Я превратился в скорбную тень, в черное горе. Меня не было. Я не хотел быть. И я только кивнул в ответ на слова тэнгэра: да, я буду помнить о ней, буду помнить всегда.
А он сказал:
— Она хотела, чтобы ты узнал одну вещь.
Никогда не забуду, каким тоном он это произнес. Каким тяжелым ни было мое горе, в нем нашлось место удивлению. Я удивился. Потому что с трудом, с запинкой вымолвил он эти слова, будто взяли с него клятву произнести их. Взяли клятву на смертном одре сказать мне об этом. И я понял, что Нишкни взяла с него эту клятву. И ужаснулся, даже еще не услышав того, что велела мне она передать.
— Ты должен уйти в землю Огон, — раздались слова тэнгэра. — Ибо грядет великое бедствие на землю Магог за ослушание.
Какое ослушание? Какое бедствие? — хотелось мне спросить. Но вестников не переспрашивают, и я осмелился задать один лишь вопрос:
— Ответь мне, светлый вестник: правда ли то, что говорила Нишкни?
— Да, — раздался ответ, и за ним — еще слова: — Обещай уйти. Обещай ей — она еще слышит.
И я произнес, обращаясь к ее могиле в углу пещеры:
— Я уйду. Обещаю.
В следующий же момент тэнгэра не стало.
Я как мог завалил пещеру, превратившуюся в гробницу Нишкни. Потом недолго думая завалил входы во все другие пещеры. Я уже не плакал. Мне хотелось спрашивать. Вернее, я хотел, чтобы все мы, уцелевшие, задавали вопросы. Нет, не так: мне хотелось, чтобы кто-нибудь держал перед нами ответ. Да, я обещал Нишкни уйти — но прежде я хотел бы, чтобы мне — нам — и им, ушедшим, был дан ответ.