А Михалыч ел себе своё сало и вспоминал лекции Воейкова, которые он слушал в университете, вспоминал и странный овал поперёк карты. Этот овал, похожий на масляное пятно, ему уже тогда не понравился. Хотя тогда он не мог и подумать, что будет год за годом жить много севернее этого овала, на берегу Ледовитого океана.
А пока можно слушать знакомые слова и чувствовать, как исчезает во рту божественная свинья — животное нечистое, хоть и питательное. Мели, мели, глупый Академик, сало главнее тебя, а от глупой гордости и болтливости жизнь нас отучила.
На следующий день отряд снова отправился в путь.
Трактор бодро тарахтел, исходя сизым дымом, и тащил за собой балок.
Еськов с Академиком отстали и шли, разговаривая всё о том же — времени и знаниях.
— А убежать не думали? — спросил Еськов.
— Размышлял, да, — странно усмехаясь, сказал Академик. — Я-то как раз мог. Вот вы, к примеру, не можете — у вас ещё крепка в голове столичная жизнь, девушка, мама ваша жива, амбиции университетские, простите. Но только я ведь вам вот что скажу — бежать интеллигентный человек никуда не может, про это нам ещё Фёдор Михайлович Достоевский сказал: «Мужик убежит, модный сектант убежит — лакей чужой мысли, — потому ему только кончик пальчика показать, как мичману Дырке, так он на всю жизнь во что хотите поверит. А вы ведь вашей теории уж больше не верите, — с чем же вы убежите? Да и чего вам в бегах? В бегах гадко и трудно, а вам прежде всего надо жизни и положения определенного, воздуху соответственного; ну, а ваш ли там воздух?»
Я вот могу, потому что семьи у меня нет и кроме науки мне полагаться не на что. Ну занимался бы я своей наукой, сидел бы где-нибудь в американском лагере за тремя рядами колючей проволоки — что бы для меня изменилось?
Вот когда я баланду кушал, тогда — да, убежать хотел, даже придумал как. Но только я начал готовиться, как приехал вот этот — он ткнул в маленькую фигурку Фетина — и вынул меня из барака, как игрушку из коробки. Не сам, конечно, вынул, по высшему указанию, но всё равно спасибо.
Но знаете, что я вам ещё скажу: я сам поражаюсь тому, как пластично наше сознание. При мне ломали воров — среди них были довольно упёртые экземпляры, и если был хоть какой-то шанс, они выкручивались.
Но когда шанса не было — ломались. Так и я — многие мои товарищи по нарам не одобрили бы моего мундира, да и того, что я гоняю чаи со старшим офицером МГБ. Но в том-то и дело, что им не предложили.
А среди них было много таких, для кого наука была на первом месте. Они бы ей стали заниматься, даже если бы Гитлер победил. Но им не предложили, и они исчезли. Будто камни, брошенные в трясину, — исчезли, и всё мгновенно затянулось всё той же вязкой тканью, никакой пустоты, ничто, ничто не опустело. Пространство так же равномерно и изотропно. Мировые константы так же нерушимы и равнодушны.
В общем, оказывается, что колючая проволока во всех странах одна, а законы физики и колебания частиц к государственным границам отношения не имеют.
— Страшные вещи вы говорите и не боитесь.
— Так я вам это говорю, — прищурился Академик. — Я же вас, коллега, очень хорошо понимаю. Вы ведь удавитесь, а не настучите. Наверняка и всякие обстоятельства у вас были.
Обстоятельства действительно были, и Еськов вспомнил, как ему приказали на третьем курсе выступить против его же профессора.
Его вызвали в специальную комнату рядом с деканатом, но выбрали неверный тон. Если бы не было у него трёх лет войны, то, может быть, это бы сработало. Да только слушал-слушал Еськов, да начали у него двигаться уши и набухать шрам на щеке. Увидел это специально обученный человек, да только рукой махнул.
Еськов не знал, что сидевший на его месте контуженный аспирант и вовсе кидался в собеседника чернильницей — точь-в-точь как Лютер. Впрочем, нашёлся тогда более сговорчивый студент, и, так или иначе, спрятался профессор Розенгольц в недрах своей квартиры и начал распродавать свою знаменитую библиотеку.
Потом Еськов говорил со многими коллегами Розенгольца и услышал много дурного об этом студенте.
Выходил он хуже фашиста, ему объявили бойкот, несмотря на то что ректорат был на его стороне.
Еськов слушал эти разговоры, и понемногу ему стало казаться, что молва к студенту была жестока более, чем он заслуживал. Его дело представлялось Еськову тёмным, очень печальным. Однако теперь к нему был приклеен небольшой, но заметный ярлык стукача.
Когда он попал под машину — это случилось перед самой защитой диплома, — многие перешептывались, что вот она, расплата.