Долгий, медлительный взгляд поплыл в глубь страны, над лесами пиний, над волнами черных холмов, над крышами усадеб, затем скользнул по длинным гребням прибоя, облетел излучины пляжей, погрузился в густой сумрак аллеи и, вновь скользя, приблизился к дворцу, что сиял огнями в ночи будто праздничный корабль, — купола, аркады, наружные лестницы и висячие сады. Теперь взгляд стал внимателен, он неторопливо изучал пилястры и карнизы фасада, пока на внешнем, размытом краю обзора не обозначился вдруг узкий оконный проем. Словно притянутый мощным магнитом, взгляд устремился к этому окну и в слабо освещенном покое ненадолго замер на лице молодого мужчины, на губах, и эти губы произнесли: «Я уезжаю». Взгляд камеры скользнул теперь вниз и назад — туда, где, прислонясь к двери, стояла женщина. Она прошептала: «Останься». Батт застонал, увидев слезы в ее глазах. Молва привлекла сына к себе, положила руку ему на лоб, успокоила. В дворцовых садах гремели цикады и лимонные деревья гнулись под тяжестью плодов. А на задворках бойни, в тепле жаровен, все сильнее пахло кровью и навозом.
Печальная пара на стене у Терея была не иначе как знатного рода. Молва дважды переспросила, как их звать, хотя имена обоих давно прозвучали сквозь треск и шорох динамиков: ее звали Алкионой, а его — Кеиком. И они так нежно и печально прощались друг с другом, как на берегах железного города не прощался с женой ни один мужчина.
Отчего этот знатный господин уезжал, зрители в тот вечер уразуметь, похоже, не могли; они недовольно ворчали, с досадой махали руками на киномеханика. Они и ид ели на белой стене, как любящие заключают друг друга в объятия, видели их в легких одеждах, а затем обнаженными и сознавали только, что велико было горе и этой комнате, где гобелены смягчают звуки. И все до одного принимали сторону Алкионы, недоумевая, как это можно уехать от своей любви.
Конечно, Кеик, владыка этого дворца, и объятого ночью края, и бивачных костров, пылавших за палисадами и во дворах, говорил о великом разладе с самим собой и надежде на утешение оракула, говорил о паломничестве в Дельфы… или о военном походе, о войне? Ах, он говорил о неизбежности путешествия за море. Он уезжал. Все прочее не имело значения.
Когда весть об отъезде Кеика, покинув тесные комнаты и коридоры, достигла дворов, там поднялся шум. Пьяные конюхи гонялись за женщинами, которым загодя подбросили в суп или в горячее пряное вино дурману и теперь думали, что в темноте этот взвар, этот любовный напиток приведет к ним наконец тех, кто среди дня от них убегал. С крепостных стен доносился хохот часовых: передавая от поста к посту пузатую бутыль, они большими глотками тянули обжигающее пойло и выполаскивали из головы всякую мысль о грозной опасности. Ближе к полуночи в одном стойле вспыхнул пожар; кое-как сумели утаить его от хозяйских глаз, свинопасы затушили. И челядь, и придворные начали отпадать от своего господина, от его законов и установлений, будто он давно уехал и пропал без вести.
Далеко в глубь этой августовской ночи достигали прежде лучи Кеиковой власти, одной лишь слепящей их силы было довольно, чтоб поддерживать здание его могущества. Безмолвно несли вахту часовые, безмолвно повиновались рабы. А теперь это здание начало ветшать, более того, разваливаться, словно на каждом палисаде, на каждом шанце и гребне стены взрастало предчувствие, что на сей раз господин уезжает навсегда.
Кеик как будто и жену не в силах был утешить. Шесть или, быть может, семь недель, сонно прошептал он и спрятал лицо на плече Алкионы, шесть-семь недель, и он благополучно вернется, целый и невредимый. И Алкиона кивнула сквозь слезы. Черная, красивая, легкая как перышко, поднималась и опускалась бригантина в мерцающих водах гавани; чадили у поручней смоляные факелы, а в трюме иногда позванивали цепями спящие животные. Измученный, Кеик уснул в объятиях Алкионы.
Когда, нарушив этот безмятежный покой, Терей проревел какую-то непристойность, поддержки он не получил: никто не засмеялся. Но никто и не одернул его, не призвал к молчанию, когда он взялся громогласно давать несчастным советы. Терей был вспыльчив и прекословья не терпел. Нынче был день убоя, и все видели, как он много часов подряд работал в кровавой пене речушки — стоя на перекате, кроил быкам черепа. Едва его топор с треском обрушивался между глаз связанного животного, всякий иной звук настолько утрачивал смысл, что плеск воды и тот словно бы на миг замолкал и превращался в тишину. После такого дня, когда Терей, перемазанный с головы до пят, складывал в грузовик аккуратно разрубленные туши, а собаки на берегу грызлись из-за ошметков внутренностей, он был настолько усталым, необузданным и злющим, что все, кто мог, старались держаться подальше от него. Тучная и бледная, завороженная зрелищем расставанья, в этот вечер рядом с ним сидела и жена, Прокна. Мясник иногда на несколько дней исчезал из Томов, и ни для кого не было секретом, что в это время он в горах обманывал Прокну с безымянной шлюхой, вопли которой как-то слышал один пастух. А Прокна словно бы ни о чем не подозревала. Рыхлая, безропотная, шла она за мужем по неприглядной жизни, исполняя все, что он от нее требовал. Ее единственной защитой от Терея была растущая полнота, умащенный притираньями и душистыми маслами жир, в котором эта некогда хрупкая женщина как бы постепенно пропадала. Терей часто бил ее, молча и без злости, как животное, приведенное к нему на убой, точно каждый удар предназначался лишь для того, чтобы подавить жалкие остатки ее воли и омерзение, которое она к нему питала. Уже в день их свадьбы в Томах видели дурные знаки. На коньке крыши у них сидел тогда без всякой опаски огромный, неподвижный филин, вестник беды, сулящий всем новобрачным тяжкое будущее. Наконец Терей замолчал.
Алкиона будто оцепенела рядом со спящим мужем. Она лежала с открытыми глазами, не смея пошевелиться, чтобы не дать спящему повода со вздохом, в грезах отвернуться от нее. Теперь она была наедине со своими страшными виденьями. И Кипарисов проектор делал зримым каждое из этих видений, которые она сама же и призывала весь минувший вечер, умоляя Кеика остаться или хотя бы позволить, чтобы она поехала с ним и с ним погибла. Алкиона видела ночное море и небо словно в руинах, волны и тучи, сбитые в бушующую мглу, которая в такт ее дыханью то вздымалась, то опадала. И тогда с отвесных круч лавинами обрушивались пенные брызги. Алкиона видела тяжелые от дождя, рвущиеся паруса, до странности четко различала каждый шов, каждую нить грубой ткани. Вот беззвучно переломилась мачта. Вот кипящий пенный поток хлынул по трапу во тьму междупалубного пространства, яростно, как мчится по уступам речушка в Томах. Толстые, словно бревна, водяные струи ринулись через люки в трюм, а могучий вихрь швырнул альбатроса ввысь над этим разором, где-то там, в вышине, сломал ему крылья и бросил в волны комок плоти и перьев. Когда среди сполохов на несколько мгновений вновь возникал горизонт, его прежде спокойная, плавная линия была иззубрена водяными гребнями, точно пильное полотно, исковерканное таившимся в древесине обломком железа. Над этими зубцами вставал теперь новый, черный шатер небес, он стремительно надвигался и наконец укрыл собою все, что морю изначально не принадлежало. Корабль тонул. И то, что еще раньше очутилось за бортом или до поры до времени сумело уцелеть, уходило за ним в пучину в медленном, а затем все более и более бешеном круженье. И вот уже только поднятый со дна песок вихрился в коловращенье водяных воронок.
Грандиозный фарс; зрителям на деревянных лавках были знакомы черноморские бури, и, наблюдая ход катастрофы, они давным-давно сошлись на том, что у Терея на стене мелькают всего-навсего сцены плохонькой подделки, что этот океан там наверху всего-навсего теплая водичка, взбудораженная в корыте, а затонувший корабль едва ли больше игрушки. Конечно, Томы привыкли к такого рода подделкам и миражам и среди однообразия долгих месяцев частенько мечтали об этом ошеломительном развлечении, но то, что Кипарис показывал нынче вечером, касалось очень уж близкого и знакомого, собственной их жизни, бедствий на берегу и на море… даже дурачок Батт мог видеть, что в картинах этой бури нет ни крупицы правды. Ломались игрушечные мачты, рвались игрушечные паруса, и ураган-то, поди, тоже создавал ветряк, наподобие вентилятора, которыми лилипут охлаждал раскаленные лампы своего аппарата. В прошлом году Тереев сын Итис покалечился, сунув палец в жужжащий вентилятор; лопасти тысячью капелек разбрызгали его кровь по проектору лилипута.