Тут я должна остановиться – да и в добрый час, поскольку вижу, что написала мало чего, кроме сожалений. Лидия зашевелилась во сне, скоро начнет лепетать сама с собой на смешном младенческом языке. Мне бы следовало вместо того написать о ней, какая она красавица и умница. Какой у нее ангельский характер – она чудо и само совершенство среди младенцев. Как я могу сожалеть о чем-то, когда у меня есть она?
Да, сладкая, я слышу тебя. Мама идет.
Лидия сделала паузу в конце первого вступления, поскольку ей снова отказало самообладание, голос задрожал и сорвался на высокие ноты. Она сидела на кровати, опершись спиной на подушки. Их подставил Эйнсвуд. Он также придвинул к постели столик, собрав и расставив на нем большую часть имевшихся в спальне свечей, чтобы ей было лучше видно.
Сам же Эйнсвуд стоял у окна, глядя во двор. Когда она стала читать вслух, он, удивившись, обернулся и взглянул на нее. Лидия тоже изумилась, когда осознала, что делает.
Лидия торопливо продолжила чтение про себя, молча переворачивая страницы и скользя по ним взглядом. С жадностью глотая слова, которые она читала давным-давно, с трудом тогда понимая, и сейчас уже еле-еле помнив их. Фразы выстраивались, не потому что она помнила слова, а потому что ее увлекла манера речи родной матери. Она будто слышала голос мамы так же ясно, как временами другие голоса звучали в ее ушах, хотя говоривших не было и в помине рядом. Лидия только открывала рот, а ее голос становился чьим-то голосом. Она не пыталась делать это преднамеренно. Просто так случалось.
И посему она, должно быть, на время забыла об Эйнсвуде или слишком погрузилась в прошлое, чтобы думать о настоящем. Успокоенная и уверенная, что она, эта маленькая история была вся здесь, Лидия вернулась к первой странице и стала читать снова, сопровождаемая голосом, потерянным для нее так много лет назад и вернувшимся сейчас – неожиданный дар, обретение вновь сокровища, которое она считала навеки сгинувшим.
Да, сладкая, я слышу тебя. Мама идет.
И она всегда слышала, всегда приходила. Сейчас как наяву Лидия отчетливо все вспоминала. Ее мама бы поняла, что чувствовала Мэри Баттлз к своему ребеночку: чистую, сильную и непоколебимую любовь. Лидия знала: такая любовь существует. Она сама жила в этом самом безопасном на свете убежище, любви ее мамы, десять лет.
У Лидии перехватило горло. Она уже не могла различить слов сквозь пелену, застлавшую глаза.
Потом Лидия услышала, как подошел Эйнсвуд, почувствовала, как прогнулся тюфяк, когда он забрался на постель.
– Боже, что за дурацкий способ так провести твою б-брачную ночь, – дрожащим голосом произнесла она. – Слушать тут мои р-рыдания…
– Тебе дозволяется проявлять человечность время от времени, – заверил он. – Или у Баллистеров против того существует закон?
Рядом с ней под боком примостилось теплое мужское тело, мускулистая рука Эйнсвуда скользнула ей за спину и притянула поближе. Лидия понимала, что это не сравнимо с «самым безопасным на свете убежищем», хотя на секунду так показалось. И она решила: великого вреда не приключится, если притвориться, что так оно и есть.
– Она души во мне не чаяла, – поделилась с ним Лидия, не отрывая затуманенного взгляда от страницы.
– А как же иначе? – подхватил он. – В своей собственной чудовищной манере ты очаровательна. К тому же сама будучи из рода Баллистеров, она могла оценить даже самую ужасающую твою черту характера, на что не был бы способен какой-нибудь сторонний наблюдатель. Так же, как смог и Дейн. Кажется, он не верит, что с тобой что-то не так.
Эйнсвуд изложил последнее со скорбным изумлением, как будто впредь его друга следует рассматривать признанным сумасшедшим.
– Нет ничего такого неправильного во мне. – Она указала на страницу. – Тут написано черным по белому: «чудо и само совершенство».
– Да ладно, мне хотелось бы услышать, что еще она соизволила написать, – парировал он. – Возможно, она предложит какой-то ценный совет, как управляться с таким «чудом и самим совершенством». – Герцог пихнул ее своим плечом. – Давай, читай, Гренвилл. Если это ее голос, то он самый что ни на есть успокаивающий.
Что ж, верно, признала Лидия. Саму ее тоже успокаивали его близость, поддразнивание и сильные руки, крепко обнимавшие ее.
Она продолжила чтение.
Неясный утренний свет смешался с тенями в углах комнаты, когда Гренвилл наконец закрыла книгу и, сонная, вернула Эйнсвуду позаимствованные у него подушки, прежде чем упасть на свои. Она не повернулась к мужу, даже и не собиралась, но Вир сам устроился поудобнее, притянув ее поближе и пристроившись в позе ложки. К тому времени, когда он приткнулся к ней так уютно, как хотел, она уже заснула и ровно задышала во сне.
Хотя ему и привычно было оставаться в постели, когда все добропорядочные граждане уже просыпались, если уже не вставали и принимались за работу, он чувствовал усталость, давившую на него большим, чем обычно, грузом. Даже для человека, привыкшего к жизненным трудностям, жаждущего волнений и опасностей со всеми их атрибутами, трамбующими разум и тело, этот нескончаемый день и последовавшая за ним ночь показались бы излишне утомительными.
Теперь, когда воцарилась тишина, и, как следствие, наступил покой, он ощутил себя одновременно капитаном и командой на судне, выброшенном на скалы после дня и ночи сражения с яростным штормом.
Он мог бы умудриться достигнуть безопасной гавани, кабы не та маленькая книжица.
В ней содержалось больше подводных камней, чем, казалось, нагромоздил он сам.
По меньшей мере, дюжину раз, пока он слушал этот голос – голос его жены, и в то же время не ее – ему хотелось вырвать дневник из ее рук и бросить в огонь.
Это было ужасно – слышать спокойное мужество и холодную иронию, с которыми Энн Гренвилл описывала тот ад, который представляла собой ее жизнь. Ни одна женщина не должна нуждаться в таком бесстрашии и беспристрастности; ни одной женщине не следовало испытать жизнь, требовавшую столь многого. Энн жила день за днем, не ведая, когда ее могут выселить, или ей доведется увидеть, как ее нехитрые пожитки заберет в счет проигрыша какой-нибудь оценщик, или любая вечерняя трапеза может оказаться последней. Эта женщина еще изволила подшучивать над нищетой, обращая низкие и постыдные поступки мужа в сатирические анекдоты, словно насмехаясь над Судьбой, которая так грубо обошлась с ней.
Только раз, в самом конце, она написала нечто, похожее на прошение о снисхождении. Даже тогда оно было обращено не ради нее. Эти последние еле различимые строчки, написанные за несколько дней до ее смерти, были выведены твердо и четко отражали ее мысль, словно выжженную в мозгу железом: Господи милосердный на небесах, спаси и сохрани моих девочек.
Вир пытался стереть ее историю, как изгонял многое из своих мыслей, но она застряла и пустила там корни, подобно упрямому утеснику, что рос на негостеприимных торфяниках, на которых ее предки Баллистеры построили свой дом.
Слова женщины, умершей восемнадцать лет назад, разъедали его, как слова некоторых других людей, и заставляли ощущать себя презренным трусом. Она переносила свою долю храбро и весело… тогда как он не смел повернуться лицом к тому, что случилось в его брачную ночь.
Вир ухватился за повод затеять ссору с Дейном, с рвением направив на него свой гнев, чтобы стереть из памяти другое.
Будто то, что он должен был вынести, одно неприятное осознание, являлось самым мучительным на свете.
Чего не было и в помине. Просто он остался в дураках, вот в чем дело.
Он хотел Гренвилл, разве не так? Как ни одну женщину в мире. Отчего же тогда ему следует изумляться тому, что когда он, наконец, заполучил ее в постель, этому бы не быть похожим на то, как спать с любой другой женщиной?