– Ах, любезнейший мой Никласзон! – сказала дипломатка. – Вы бросаете светлый луч в мои мысли, запутанные и помраченные нынешним праздником… Как я вам благодарна! В самом деле, для мыльных пузырей потерять плоды стольких трудов! Как будто бы насмеяться над усердием и преданностью ко мне этих добрых русских моих подданных, пришедших ко мне с таинственною вестью из-за нескольких десятков миль! Упустить случай написать к министру Пиперу о пользе, нами принесенной в этом случае Лифляндии и, что еще важнее, войску его королевского величества! Благодарность Карла, наконец я тебя поймала… наконец этот ненавистник женщин должен будет признаться, что женщине обязан победою над Петром, спасением большого лоскута своего королевства и армии. Каковы трофеи для нас, мой любезный, верный Никласзон! Нет, этот кусочек слишком лакомый, чтобы в простоте сердца отдать его агенту Шлиппенбаха. Распоряжайте, как вы найдете лучше, чтобы он не мог схватить у нас из-под носа такую богатую добычу; будьте полным хозяином в этом деле. Как вы думаете: не запереть ли нам куда-нибудь этих бродяг?
Никласзон уверил, что он обойдется и без таких насильственных средств, и спешил привесть свои уверения в действие, утешаясь, что умел так ловко обратить на гнев и гонение скорые милости баронессы к Вольдемару. Вот как важные головы мелкими хитрецами одурачиваются!..
Баронесса, возвратясь в ту комнату, где был гуслист и товарищ его, сказала им с оскорбительною гордостью:
– Ступайте в кухню, друзья мои, вас там накормят.
Ответом Вольдемара был гордый, презрительный взгляд. Слепец произнес с негодованием:
– Нечестивый злоумышляет против праведника и скрежещет на него зубами своими, но Господь смеется ему, ибо видит, что приближается день его[225].
С этим вместе музыканты вышли из комнаты и побрели в сад; баронесса проводила их глазами, разгоревшимися от досады, что слепой колдун (так известен он был в краю) осмелился причислить ее к сонму нечестивых.
Между тем среди жужжания народа, на двор собравшегося, послышались шум колес, удары бича и ржание лошадей. Со всех сторон катились, неслись и ползли берлины[226], одноколки, колымаги, скакали верховые; все дороги заклубились от пыли, а на перекрестке стояла целая туча, как на батарее во время сражения. Все спешило, будто по пути жизни мчались ко двору фортуны ее искатели.
Иные, заключая свое честолюбие в том, чтоб быть впереди, кричали с нетерпением своим кучерам:
– Форвертс! форвертс![227]
Другие, боясь излишнею ретивостью сломить себе в суматохе шею, приказывали отставать; третьи, равняясь друг с другом, менялись приветствиями, проклинали тесноту, пыль и жар и, может быть, в сердце посылали друг друга к черту; конные, объезжая стороной экипажных, едва не выговаривали: хлопочите, а мы все-таки будем впереди. У ворот замка сделалась настоящая суматоха; к крикам, на разные напевы, господ и госпож разного возраста присоединялась брань кучеров. На дворе все пришло в чинный порядок: между толпы крестьян и столов, устроенных для угощения их, оставлена была Шнурбаухом дорога, и по ней-то экипажи тянулись к террасе цепью, один за другим. На случай, где надобно было распоряжать кучерами и скотами, амтман был человек дорогой. Секретарь, на нынешний день маршал баронессина двора, с треугольною шляпою под мышкою, со шпагою у боку, с улыбкою и приветствиями на устах, встречал гостей в первых комнатах. Сама баронесса принимала их в гостиной, в которой сияли, как зеркала, и заменяли их штучные стены и колонны из разного дерева, исправно натертые маслом и воском. Она сидела в пышных креслах, с дивною резьбою, обитых малиновым бархатом; кому кивала, для иного едва привставала, для другого совсем становилась на ноги и делала шаг, два и более вперед, смотря по важности входившего лица. И на прием она имела свою дипломатию! Если бы кто из нашего века перенесся в это собрание, то подумал бы, что находится в маскераде или в старинной портретной галерее. Большая часть мужчин были настоящие маркизы Лудовика XIV, в которых преобразилась тогда едва ли не вся Европа! Среди щеголей, одетых по последней моде, были приезжие из Риги, не стыдившиеся явиться в наряде XVII столетия. Круглая шляпа с перьями, распущенные по плечам волосы, тонкий ус и оставленный на конце бороды клочок волос; воротник рубашки, отвороченный до груди, и между ним две золотые кисточки; полукафтанье, наподобие черкесского чекменя, из черного атласа, который тянули вниз шары свинцовые, вделанные кругом полы в шелковой бахроме; белая шитая перевязь, падающая с правого плеча по левую сторону; сапоги с черными бантами на головах и с раструбами из широких кружев, туго накрахмаленных, в которых икры казались вделанными в огромные чаши: весь этот наряд, и в тогдашнее время, заставлял на себя оглянуться с невольной улыбкой. Так обычаи и даже нравы уступают всемогущему влиянию времени! Отстающие от него кажутся уродливыми.