Государь спросил Лукашевича, где он служил. Он ответил:
— На Флоте Вашего Императорского Величества. Потом вышел в отставку и долго был председателем земской управы. А теперь вот выбрали в Государственную Думу. И очень мне неудобно, потому что сижу в Петербурге и дела земские запускаю. Если это долго продолжится, я должен подать в отставку из земства. Так вот и не знаю…
И он остановился, смотря Государю прямо в глаза с самым невинным видом…
Государь улыбнулся и перешел к следующему, но, по-видимому, ему понравилась эта своеобразная хитрость. Он еще раз повернулся к Лукашевичу и, улыбаясь, сказал ему:
— Погодите подавать в отставку…
В эту минуту мы все поняли, что дни Государственной Думы сочтены. И обрадовались этому до чрезвычайности. Ни у кого из нас не было сомнений, что Думу «народного гнева» надо разогнать.
Обойдя всех, Государь вышел на середину полукруга и сказал короткую речь. Ясно помню ее конец:
— Благодарю вас за то, что вы мужественно отстаиваете те устои, при которых Россия росла и крепла…
Государь говорил негромко, но очень явственно и четко. Голос у него был низкий, довольно густой, а выговор чуть-чуть с налетом иностранных языков.
Этот гвардейский акцент — единственное, что показалось мне, провинциалу, чужим. А остальное было близкое, но не величественное, а, наоборот, симпатичное своей застенчивостью.
Странно, что и государыня производила то же впечатление застенчивости. В ней чувствовалось, что за долгие годы она все же не привыкла к этим «приемам». И неуверенность ее была бóльшая, чем робость ее собеседников.
Но кто был совершенно в себе уверен и в ком одном было больше «величественности», чем в его обоих царственных родителях, — это был маленький мальчик — цесаревич. В белой рубашечке, с белой папахой в руках, ребенок был необычайно красив.
После речи Государя мы усердно кричали «ура». Он простился с нами общим поклоном — «одной головой» — и вышел из маленького зала, который в этот день был весь пронизан светом.
Хороший был день! Веселый, теплый. Все вышли радостные…
Несмотря на застенчивость Государя, мы все почувствовали, что он в хорошем настроении. Уверен в себе — значит, и в судьбе России.
Под мягкий рокот колес придворных экипажей по удивительным аллеям Царского Села мы, радостно возбужденные, говорили о том, что Государственной Думе скоро конец. И действительно, недели через две, а именно 2 июня, она была распущена, и «гнев народа» не выразился абсолютно ни в чем. В этот день один из полков несколько раз под музыку прошел по Невскому в полном порядке, и 3 июня совершало свое победоносное вступление над Россией.
Я целый день ходил по городу, чтобы определить, как я сказал своим друзьям, есть ли у нас самодержавие.
И вечером, обедая у «Донона», чокнулся с Крупенским, сказав ему:
— Дорогой друг, самодержавие есть…
7. «Ныне отпущаеши»
Кроме всего прочего, во второй Государственной Думе я сделал своеобразную карьеру. Ее нельзя назвать ни политической, ни публицистической, хотя она связана и с политикой, и с газетами.
В Государственной Думе была так называемая ложа печати, находившаяся слева от кафедры ораторов. В этой ложе сидели корреспонденты всяческих газет — левых, правых, центральных. Они преимущественно были евреи, почему в насмешку эту ложу печати называли «чертой оседлости».
Это было зло, но не лишено остроумия. Надо же было как-нибудь отвечать на злостные клички, которыми «черта оседлости» награждала «народных избранников». Впрочем, именно они, злоязычные словоблуды, обеспечили мне мою «головокружительную» карьеру.
Когда в первый раз я, взобравшись на трибуну, обратил на себя неблагосклонное внимание «черты оседлости», меня описали примерно так:
— Выступает какой-то Шульгин. Испитое лицо, хриплый голос, тусклые глазенки, плохо сшитый сюртук. Он напоминает приказную строку старого строя.
Прочтя эти строки, мой отчим сказал, улыбнувшись:
— Ты не пьешь, откуда же испитое лицо? Голос не хриплый, но слабый. А вот плохо сшитый сюртук — это уже лишнее. Зачем оскорблять Вильчковского? Он лучший портной в Киеве.
И я был утешен. Но все же в данной мне характеристике было и нечто от истины. Не испит я был, а истомлен. Голос от природы у меня плох, но здесь он и еще подался. А что касается сюртука, то хотя Вильчковский был хороший портной, но я-то был провинциал и не умел носить его по-столичному.