Однако я быстро прогрессировал. Примерно через месяц, в течение которого меня называли то погромщиком, то психопатом и всякими другими лестными именами, «черта оседлости» писала: «Снова на кафедре Шульгин. Хитро поблескивая глазами херувима, эта очковая змея говорит отменные гадости Государственной Думе».
Ясно, что от тусклых глазенок до глаз херувима и от приказной строки до очковой змеи — дистанция огромнейших размеров. А о сюртуке уже ничего не говорили.
Через три месяца ложа печати писала: «Говорит всем известный альфонсообразный Шульгин».
«Всем известный!..» Давно ли о нем ронялось презрительно: «какой-то» Шульгин?!
«Альфонсообразный», конечно, выражение оскорбительное. «Альфонс» — это мужчина, живущий на средства женщины, которая ему не жена. Тратить деньги богатой, но законной и любимой жены допускалось в лучшем обществе. Но мне не пришлось этой льготой воспользоваться. Моя жена, Катя, происходила из старинной дворянской семьи, давно обедневшей. Тем милее она мне была, что я мог предоставить ей все свои средства, кроме содержания, которое платила мне одна очень важная Дама, я хочу сказать — Дума.
При таком положении вещей не стоило вызывать на дуэль кого-нибудь из ложи печати. Наоборот, «альфонсообразный» — это прежде всего подчеркнуто элегантный мужчина. Ложа печати в этом случае дала мне великодушный реванш за «плохо сшитый сюртук».
К этому надо прибавить то, что я узнал позже, а именно — как называли меня между собой наши стенографистки, невольные свидетельницы моего «восхождения». Они не называли меня ни приказной строкой, ни очковой змеей, ни альфонсообразным. Они говорили про меня ласково: «пушок». Это существительное может иметь два значения. «Пушок» есть уменьшительное от слова «пух». Тут вспоминается стихотворение, применимое к оратору, говорящему с кафедры:
Этот вариант уже прекрасен. Но другой еще лучше. «Пушок» может означать вещичку, которой пудрят щечки. Заслужить такое отношение — это поистине головокружительная карьера.
И что же, голова моя закружилась? Да. Она закружилась от счастья! Закружилась тогда, когда:
Тогда и я вернулся под свой мирный кров, и мне казалось, что кончилась моя головокружительная карьера. Опустившись на зеленый ковер лугов, с которых сбежал уже весенний разлив, я шептал, умиляясь:
«Ныне отпущаеши…»
8. Хомяков
После роспуска второй Государственной Думы я надеялся, что с этим учреждением у меня навсегда покончено. Я ненавидел политику, а тяжелая страда в течение ста двух дней не смягчила мое отвращение к парламенту. Но homo proponit, deus disponit (человек предполагает, Бог располагает). В силу тысячи причин, которых излагать не буду, мне снова пришлось участвовать в выборах. Я говорю: «участвовать», а не говорю: «делать выборы».
На следующий день после роспуска второй Государственной Думы был декретирован закон 3 июня 1907 года, изменивший избирательную систему. Поэтому мне не пришлось громоздить Пелион на Оссу, как при выборах во вторую Думу. Выборы были спокойные и скучные. Тринадцать человек от Волынской губернии распределились так: пять крестьян-хлеборобов, три священника, три помещика, один врач и один учитель. Все — правые.
И вот я опять в Таврическом дворце, но психическая атмосфера в нем совершенно иная. Стенограмма лучше, чем какие-либо мои замечания, обрисует совершившуюся перемену:
«По совершении в Екатерининском зале Таврического дворца Высокопреосвященным Антонием, митрополитом Санкт-Петербургским и Ладожским, в сослужении членов Государственной Думы, преосвященного Евлогия, епископа Холмского и Люблянского, и преосвященного Митрофана, епископа Гомельского, молебствия и по троекратном, согласно требованию членов Государственной Думы, исполнении народного гимна, вызвавшего единодушные возгласы «ура», заседание началось в двенадцать часов одиннадцать минут пополудни по вступлении на председательское место действительного тайного советника статс-секретаря Ивана Яковлевича Голубева, назначенного по Высочайшему указу для открытия заседаний Государственной Думы.