— Мы молимся лишь нашему Господу...
«Не поможет!»
— Слова пророков истинны. Истинны пророчества Моисея...
«Еще немного, и вы сможете с ним пообщаться лично».
— Господь передал Тору Моисею. Тору изменить нельзя...
«Изменить нельзя, но уничтожить можно».
— Господу ведомы мысли всех и каждого. Господь награждает за добрые дела и наказывает за злые...
«Тогда Господь первый поймет, что я прав!»
— Мы будем ждать прихода Мессии...
«Долго ждать не придется».
— Мы верим в то, что мертвые воскреснут...
«Верьте сколько влезет».
Тохала Делит чувствовал себя превосходно. Сегодня, в последний день существования еврейского народа, он вспоминал прошлое. Он вспоминал, как готовил специально отобранных нацистов: Фрица Барбера, который стал доктором Мойше Гаваном, Хельмута Дорфмана, который стал Ирвингом Марковичем, Йозефа Брунхайна, который стал Эфраимом Хегезом, а также Леонарда Эссендорфа, который стал Беном Айзеком Голдманом. Он помнил, как они специально голодали, чтобы не выделяться среди уцелевших узников концлагеря Треблинка. Как им было сделано обрезание — символ новой веры. Как они на исходе войны превратились в евреев. Как они, благодаря уму и таланту, сумели пробраться в правительственные сферы. Как объединяла их неумолимая жажда отмщения и окончательного уничтожения всего того, что связано с еврейством.
Тохала Делит услышал снаружи хор. Собравшиеся пели один из своих мерзких гимнов:
Пока еще жив наш еврейский народ,
Пока не угасла надежда,
Мы знаем, незыблем наш славный оплот,
Сион нам сияет, как прежде.
Пусть злобные силы народ наш гнетут,
Евреи непоколебимы.
Что б ни было, мир и свобода нас ждут
Под небом Иерусалима!
Но Тохала Делит слышал совсем другие слова. Охваченный каким-то трансом, он стоял, покачиваясь, внимая иной песне.
Пока еще жив ваш еврейский народ,
Но это вполне поправимо.
Великого Гитлера дело живет.
Возмездие неотвратимо.
Не жить вам безбедно в Сионском раю,
Оставьте пустые надежды.
От собственной бомбы в родимом краю
Погибнете все вы, невежды!
Тохала Делит сунул руку во внутренний карман пиджака. Когда смолк хор, он вытащил черную прямоугольную коробочку, из которой торчали какие-то провода. Казалось, у него на ладони лежит гигантский паук-тарантул.
Тохала Делит был готов. Те, кто дал слабину, погибли. Он просто отшвырнул их с пути. Впрочем, ничего другого эти предатели и не заслуживали. Он превратил их в кровавые свастики.
Но теперь это уже не имело никакого значения. Миллионы мертвых евреев тоже не имели уже никакого значения. И даже двое живых американцев не имели значения. Имея в руках эту коробочку, он теперь отправит их на свидание с духом Гитлера.
Наступал Четвертый рейх. Рейх на небесах!
По ту сторону дверей из искореженного страданиями металла послышалось пение «Ани-Маамин». Зава Фифер, Йоэль Забари и все собравшиеся пели этот гимн, выражавший их беспредельную веру во Всевышнего даже в самые мрачные моменты жизни. Этот гимн не раз пели евреи, отправляющиеся в газовые камеры нацистских лагерей смерти.
Тохала Делит положил коробочку обратно в карман. По-прежнему сияя от радости, он вышел из мемориала.
Недурно, недурно. Этот гимн сейчас очень к месту!
Глава четырнадцатая
— Это ты решил так пошутить? — осведомился Римо, встретив Чиуна в вестибюле отеля «Шератон» — Труп посередине гостиной. И хоть бы кровь вытер!
Чиун сидел спиной к Римо, подставив лицо сквозняку.
— Меня уже тошнит от всего этого, — сообщил ему Римо. — Ты думаешь только о себе. И еще хочу сказать: ты мелок, мелок, мелок.
Чиун принялся изучать затейливый узор на ковре, что устилал пол вестибюля.
— Я все равно не уйду, — заявил Римо. Даже если ты решил поизображать из себя стену.
Римо уставился Чиуну в затылок и сказал.
— Отвечай.
Молчание.
— Ладно, — сказал Римо. — Я посижу и подожду, пока ты не ответишь.
— Отлично, — вдруг заговорил Чиун. Мы можем вдвоем посидеть и подождать, пока мне не доставят мои кассеты. Почему ты решил прервать мою медитацию? Тебя удивил небольшой беспорядок в номере? Твоя грязь?
— Моя грязь? Моя грязь? — взвился Римо. — Как ты смеешь называть это моей грязью?
— Грязь эта интересовалась именно твоей особой, потому что я, как ты выразился, слишком мелок. С какой стати грязи интересоваться мной?
Римо почувствовал, что у него сдавило горло. Он понял, что сопротивление практически бесполезно. Он решил капитулировать и замолчал.
Но Чиун не собирался сдаваться и спросил:
— А знаешь, чего ты не сделал?
— Чего?
— Ты не послал мое уведомление Норману Лиру, Норману Лиру.
— Если я отошлю письмо, ты приберешься в номере? — спросил Римо.
Последовал ответ:
— Если ты отправишь письмо, то я разрешу тебе убрать номер.
— А если я его не отправлю? — спросил Римо.
— Тогда тебе все равно надо будет чем-нибудь заняться. Уборка, например, превосходно отвлекает от всяких дурных мыслей.
Римо в отчаянии вскинул руки. И тотчас услышал негодующий голос Шломо Артова:
— Ага! Я же просил вас, молодой человек, вести себя почтительно по отношению к вашему отцу. Ну, что случилось?
— Да, — вступил Чиун. — Что случилось с тобой?
— Не суйте нос не в свое дело, — ответил Римо Артову.
— Я слышал ваш разговор, — сообщил тот. — Надо же такое придумать: кричать на родного отца!
Он обернулся к Чиуну и сказал:
— Мистер Лир, я выражаю вам свое сочувствие.
— Мистер кто? — удивился Чиун.
— А вам, Норман, — обернулся Шлома к Римо, — должно быть стыдно!
— Что это за лунатик? — обратился Чиун к Римо.
— Не обращай на него внимания, — сказал тот. — Что еще один бедняга, у которого вот-вот будет приступ астмы.
— Чепуха, — пылко возразил Артов. — В жизни не чувствовал себя лучше! Кха-кха-кха! — И вдруг с Артовым случился страшный приступ астмы. Он согнулся пополам, задыхаясь и ловя ртом воздух, и позволил Римо проводить его до конторки. Уверив, что скоро Артов почувствует себя гораздо лучше, Римо убрал руку с плеча бедняги, и вскоре заведующий отделом бронирования и в самом деле почувствовал себя несравненно лучше, несмотря на то, что способность говорить в полный голос вернулась к нему лишь две недели спустя.
Римо повернулся к Чиуну.
— Почему бы нам не двинуться наверх, — процедил он сквозь зубы, — где нам никто не помешает предаваться приятной беседе?
— Мне здесь нравится больше. Я посижу и подожду мои дневные драмы, — упорствовал Чиун.
— А вдруг Смит будет нам звонить?
— Ну и пусть. На сегодня с меня довольно психов.
— Я никогда не отправлю это письмо, — сказал Римо.
— Ладно, — проворчал Чиун. — Пожалуй, придется пойти и посмотреть, как ты будешь убираться. Я не могу тебе доверить даже пустяка, ты все равно где-нибудь да напортачишь.
Прежде чем они вернулись в залитый кровью номер, Римо остановился у киоска и купил чемодан. Когда он запихивал в него останки Ирвинга Одеда Марковича, позвонил телефон.
— Отдел уборки? — сказал Римо в трубку. — Вы убиваете, я за вами убираю!
На другом конце провода было тяжкое молчание. Оно давило, словно камень.
— Невероятно, но факт, Смитти, — сказал в трубку Римо. — У вас даже молчание какое-то кислое.
— Если бы я не видел вас своими собственными глазами, — сказал Харолд Смит, — я бы ни за что не поверил, что на свете бывают такие типы, как вы.
— Ну, что вы хотите мне сказать, Смитти? А то я вообще-то занят.
Римо переломил правое колено трупа, чтобы тот конец влез в чемодан.