Итак, если бы мы вовсе откинули последнюю главу «России и Европы», эта книга сохранила бы всю свою целость и весь свой вес. Но автор к соблазну наших западников решился заговорить о будущем, захотел вполне выразить свою любовь и веру. При этом он очень хорошо знал, что делает. Он называет это дело «гадательным» и «крайне трудным», и даже вовсе отвергает возможность полной характеристики новой культуры.
«Неверующие в самобытность славянской культуры возражают против нее вопросом: в чем же именно будет состоять эта новая цивилизация, каков будет характер ее науки, ее искусства, ее гражданского и общественного строя?» — «В такой форме, — замечает Н. Я. Данилевский, — требование это нелепо, ибо удовлетворительный ответ на него сделал бы самое развитие этой цивилизации совершенно излишним».
Он берется поэтому отвечать лишь «в общих чертах», да и тут принимает меры, как бы не впасть в «совершенно бессодержательные мечтания»[12]. И наконец, когда он посредством остроумных соображений дошел до формулы, что славянский тип, может быть, будет четырехосновным, он заключает свои рассуждения так:
«Осуществится ли эта надежда, зависит вполне от воспитательного влияния готовящихся событий, разумеемых под общим именем Восточного вопроса, который составляет узел и жизненный центр будущих судеб славянства»[13].
Неужели это не точно и не ясно? Не так ли мы предвещаем молодому даровитому юноше великую будущность, если события, которые ему встретятся, не помешают ему, и если сам он встретит эти события как следует, воспримет от них надлежащее воспитательное влияние?
По строгости мысли, по правильности в постановке вопросов, по точности, с которой выражено каждое положение и определен относительный вес каждого положения, — я нахожу Н. Я. Данилевского безупречным, удивительным, твердым и ясным, как кристалл, и не могу не жалеть, что этого не видят его ученые противники.
Они, очевидно, чем-то ослеплены. Слушая иного из наших западников, можно подумать, что говорит не наш соотечественник, а какой-нибудь немец в глубине Германии, которого с детства вместо буки пугали донским казаком, и которому Россия является в мифическом образе неодолимого могущества и самого глухого варварства. Не следует ли нам стать на совершенно другую точку зрения? Почему это мы за Европу боимся, а за Россию у нас нет ни малейшего страха? Когда Данилевский говорил о грядущей борьбе между двумя типами, то он именно разумел, что Европа пойдет на нас, как бывало и прежде, но пойдет нашествием еще более грозным и единодушным. Возьмите дело с этой стороны. Перед взорами Данилевского в будущем миллионы европейцев с их удивительными ружьями и пушками двигались на равнины Славянства; давнишний Drang nach Osten[14] действовал наконец с полной силой и заливал эти равнины огнем и кровью. Он видел в будущем, что его любезным славянам предстоят такие испытания, такие погромы, перед которыми ничто Бородинская битва и Севастопольский погром. И он взывал к мужеству, к единодушию, к твердой вере в себя, и он надеялся, что если мы будем так же уметь жертвовать собою, как жертвовали до сих пор, то мы выдержим и отразим этот напор Европы, что мы отстоим себя, а если отстоим, то, значит, и зацветем новой жизнью.
Спрашивается, где же тут незаконная гордыня и несбыточные притязания? Противники Н. Я. Данилевского, очевидно, вовсе его не понимают, они никак не могут стать на его точку зрения, а все сбиваются на давнишние ходячие понятия об истории. Против таких недоразумений одно средство — нужно прилежнее читать «Россию и Европу», нужно отказаться от пренебрежения к этой бесподобной книге.
Вл. С. Соловьев в новой своей статье осыпает меня всяческими упреками. Но легко убедиться, что вообще он или крайне все преувеличивает, или просто шутит. Так, я считаю шуткой, когда он говорит, что я будто бы объявил его «врагом Отечества»[15], даже «повинным смерти» на основании ветхозаветного закона: «Кто злословит отца своего или мать, того должно предать смерти»[16], что будто бы приписываю ему сочувствие «насилию», «испанской инквизиции» и т. д. Ничего подобного у меня нет и все это, конечно, такая же фантазия, как и то, что в настоящее время г. Соловьев будто бы «сидит на реках Вавилонских», а я «пляшу перед золотым истуканом Навуходоносора»[17].
Мой противник не заметил, что вообще я нигде не высказывал каких-нибудь общих суждений о нем и о его деятельности; я разбирал и осуждал только то, что стоит в его статье; о нем же самом, о его чувствах и свойствах и обо всей его другой публичной деятельности я ничего не говорил, да и теперь не хочу и не буду говорить. Нет ни нужды, ни пользы отступать от предмета. В одном только случае мною не вполне соблюдено это правило и я попал в неточность, которую теперь постараюсь поправить. У меня было сказано: «Г. Соловьев отвечал (Аксакову), что не раз заявлял о своей любви к России; да разве любовь доказывается заявлениями?» Конечно, я тут не довольно отчетливо выразился, но уверяю, что и в мысли не имел представить в смешном виде ответ г. Соловьева. Конечно, он отвечал Аксакову, что заявлял не «о своей любви к России», а об общем долге любить Россию и о том, как он понимает этот долг; без сомнения тут есть разница. Но мне думалось, что одно непременно следует из другого, и вот почему я сделал ошибку в выражении. В самом деле, ведь каждый так и любит, как понимает любовь, а еще вернее, что только такую любовь всякий понимает, какую сам испытал или испытывает. Итак, тут невозможно полагать решительный раздел между чувствами и понятиями, но в то же время, тут всегда возможно и легко брать все дело или со стороны чувств, или со стороны понятий.
Будем же иметь это в виду и будем, таким образом, учиться друг у друга патриотизму. Пусть не жалуется Вл. С. Соловьев; никто его не считает «врагом Отечества» и не отрицает у него всякого патриотизма. Но если он, г. Соловьев, с великим апломбом назвал патриотизм Н. Я. Данилевского «узким и неразумным», то почему нам запрещено указывать какие-нибудь черты «нepaзумия», если таковые окажутся в патриотизме г. Соловьева? Меня, например, больше всего огорчило у него не то, что он говорит вообще о нашей культуре и о необходимости для России смирения и покаяния и в умственном, и в политическом отношении, а именно то, что он напал на две книги Н. Я. Данилевского, и как он на них напал. Без сомнения, он имел полное право опровергать эти книги, как скоро не сошелся с ними в своих воззрениях; мало того, при моем неистовом «равнодушии к истине» я счел бы большой радостью, если бы появился у нас строгий и основательный разбор этих книг, исходящий из начал с ними несогласных. Но г. Соловьев написал разбор, которого никак нельзя считать серьезным. Если бы у него было немножко побольше любви и чуть-чуть поменьше высокомерия к русским книгам и русским людям, он не так бы говорил о книгах Данилевского, да и вовсе не выбрал бы их для себя мишенью. Любовь внушает уважение, внимание, осторожность, предохраняет нас от опрометчивости и фальшивых шагов, вредных для дела и для нас самих. Вычеркнуть из русской литературы несколькими росчерками пера такие две книги, как «Россия и Европа» и «Дарвинизм», эти плоды многолетних трудов одного из умнейших людей, каких породила Россия, — с этой затеей я никак не могу помириться.
12
См. Данилевский Н. Я. Россия и Европа. — М.: Институт русской цивилизации, 2008, стр. 563–564.
13
См. Данилевский Н. Я. Россия и Европа. — М.: Институт русской цивилизации, 2008, стр. 611.