Традиции бывают разные, чего душой кривить, к числу не самых лучших надо, наверное, отнести и такую — коль в описании жизни летчика не изображено, как горит самолет, как машина не выходит из штопора, если на экипаж не нападает террорист-угонщик, словом, если не случается чего-то из рода вон выходящего, то не стоило и писать! А ведь на самом деле на сколько тысяч вполне благополучных, так сказать тихих полетов — без пожара, без отказа управления, без вынужденной посадки — приходится один с чрезвычайной ситуацией? Спросите об этом у старых летчиков. Стельмах провел в воздухе больше трех с половиной тысяч часов — для летчика-истребителя это порядочно — он выполнил множество посадок днем — в нормальных и плохих погодных условиях; у него набрался солидный ночной налет, и он вполне мог припомнить, как воспринимает летчик отказ рации, например, что он чувствует, когда начинает вдруг капризничать двигатель или ни с того вроде ни с сего туманом закрывает посадочную полосу, а горючего остается всего ничего, уже горит красная лампочка, угрожая: садись, пока не упал!.. Но почему-то Алексею Васильевичу никогда не снились аварийные сны. Напротив, был у него один вполне благополучный сон, так сказать, сон-подарок, повторявшийся время от времени, к сожалению, не слишком часто.
Ему снилось: ночь переваливает во вторую половину: Безлунье, чернотища, ни единой звездочки на небе не разглядеть: облачность десять баллов. Он взлетает и сразу же, перейдя в набор высоты, приклеивается взглядом к приборам. Человек так устроен, не видя горизонта, очень быстро теряет пространственное представление, его начинают мучить иллюзии — то возникает ощущение крена, то кажется, будто машина сейчас окажется на спине — в перевернутом полете, В слепом полете нельзя отрываться от приборов, ни в коем случае нельзя доверять собственным чувствам, иначе — беда. На приборной доске установлен авиагоризонт, с ним соседствуют указатель скорости, высотомер и вариометр. Вкупе с другими приборами они позволяют пилоту строго сохранять назначенный режим полета, осмысленно перемещаясь в пространстве.
Итак, Алексей Васильевич оторвался во сне от земли, убрал шасси и окунулся в непроглядную черноту облачной ночи. Теперь его жизнь держалась на кончиках тоненьких приборных стрелочек, подсвеченных ультрафиолетовыми излучателями. Игрушечный самолетик-силуэт в авиагоризонте показывал: набираем высоту, вариометр подтверждал: резво уходим от земли, и высотомер показывал, как далеко они — Стельмах и машина — оторвались уже от аэродромного бетона.
И всякий раз Алексея Васильевича настигала в его бархатном спокойном сне легкая тревога, может быть предчувствие — чернота должна вот-вот кончиться, и, действительно, машина всегда внезапно вырывалась из облачных объятий, над головой обнаруживались звездные россыпи удивительной красоты, и надо было сдерживаться, чтобы не поддаться колдовскому обаянию звездного свода, не отвлечься от верных приборов, не забыть — ночь коварна.
Когда кончались облака, восточный океан светлел, обозначался еще не вполне четко линией горизонта. Следом вспыхивали сперва слабые голубоватые всполохи, чуть позже появлялось красно-фиолетовое свечение, оно медленно, торжественно расплывалось и быстро светлело. Тьма еще сопротивлялась, но звезды начинали тускнеть и постепенно гаснуть, а горизонт очерчивался все отчетливее, и красно-фиолетовое свечение, бледнея, переходило в оранжево-красное словно зарево далекого пожара, и странным образом синело, пока не наливалось молодой яркой голубизной, освещаясь золотой горбушечкой солнца, стремительно восходившего все выше, превращаясь в золотой, сверкающий диск. Тот сон был тревожным и праздничным. Сон в точности передавал реалии однажды пережитого восхода и, в отличие от яви, дополнялся странными, не свойственными в дневное время мыслями о вечности, о занебесье, откуда все, возможно, пришло и куда все, не исключено, уходит. Мысли были путаные, беспокойные. Стельмах, как почти все его поколение, вырос в безбожном мире, не знал никакой религии, о чем, кстати сказать, никогда и не сожалел. Его раздражали ужимки тех, кто, работая на публику, жеманно замечал к месту и не к месту: «К сожалению, я не верю в бога…» Если не веришь, не о чем и скорбеть, полагал Алексей Васильевич, и уже во всяком случае ни к чему пылить пустыми словами.
Душа его праздновала рождение нового дня, душа ликовала: свет победил тьму, и глубоко в подсознании шевелилась тревога — как бы не нарушился этот размеренный неизменный ритм жизни… Самые последние мгновения ожидания, когда горизонт раскалялся до соломенно-желтого свечения, проходили в таком напряжении, которое могла бы подарить ему не каждая женщина.