А конвойные курят без спешки, пускают себе дым, — куда им спешить?.. Молодой вдруг стал говорить что-то, все распаляясь и распаляясь, странно как-то при этом на тебя посматривая, — глаза у него на удивление голубые, просто как васильки. Потом он обращается к тебе, показывая на венок. Ты улыбаешься ему в ответ, — да он, оказывается, симпатяга, этот парень, особенно когда улыбается; ты улыбаешься и говоришь, захлебываясь от переполняющих тебя чувств: «Киндер! Кинд Вилли». Молодой улыбается шире и говорит что-то еще, потом показывает на своем лице, будто завязывает платок («Фрау! Фрау!»), потом изображает руками большой живот, складывает руки у груди, словно качает ребенка: «А-а-а! А-а-а! А-а-а!» Все ясно: жена должна скоро родить.
Ты киваешь, дескать, понял, дружище, понял, жмешь ему руку: поздравляю! И замечаешь, что хромой со стариком хмурятся и смущенно опускают глаза — видно, или ты, или молодой сказали что-то лишнее или какую-нибудь глупость; молодой на это опять что-то запальчиво возражает старикам, но хромой его обрывает; ты спрашиваешь хромого, о чем, дескать, толкует парень, тот отмахивается и командует:
— Шнель!
Парень начинает что-то доказывать. Горячо, запальчиво… О чем же о таком важном хлопочет он? Что это за слова «сбежит»? «начальство»? «отпустим»? А вот и знакомые пошли: «фриц», «киндеры»… Нет, старые его не слушают. А он не унимается. Говори, голубоглазый, говори! Проси… Нет, не слушают, отворачиваются.
— Шнель!
На краю поляны начинается овраг. Ниже он зарос терновником и осиной, а тут, в самом своем начале, в самом зародыше, он еще голый, просто промоина, просто красноватая глинистая рана в черной земле… Командуют «Хальт!», и хромой зачем-то вынимает саперную лопатку, втыкает ее в землю у своих ног. Что они хотят делать? Зачем нужна лопата? Что они задумали?.. Ты спрашиваешь взглядом у каждого, у старика, у хромого, у парня, — скажи, молодой, скажи, фройнд, куда завели? — зачем? — не опускай глаза; скажи, брудер, открыто! Скажи!.. Нет, опускает свои васильки — а в них слезы! — не смотрит он в твою сторону и зачем-то винтовку с плеча снимает. Что ее снимать — некуда бежать тебе, да и глупо было бы бежать… А главное — зачем?
А хромой между тем бумагу какую-то достал и, отставив кривую ногу, читает по ней что-то. Мелькают знакомые слова: «авто», «зондер-команда», «СС», «Петруньки»; видно, речь в бумаге идет о деревне Петруньки, где недавно проводилась карательная акция. Ну так ты-то тут при чем, Ганс Шлегель? Ты не был карателем, на тебе вон даже форма пехотная, общевойсковая, ты был всего-навсего водителем грузовика, на котором возил солдат; не водителем душегубки, серой, приземистой машины, похожей на жабу, а всего-навсего — водителем грузовика, который то и дело ломался; ты даже числился в другом подразделении, стоял на довольствии в автобате, на тебе потому и форма пехотная, а к зондер-команде тебя просто прикомандировали для перевозки солдат — только и всего. Это же ясно и четко записано в протоколе допросов, и все ребята из зондер-команды это подтвердили… Ты пытаешься объяснить это хромому, выхватываешь у него из рук бумагу, но тот вырывает у тебя ее назад и раздельно говорит:
— Не боись, фриц, больно нихт.
Ты пытаешься объяснить, что ты не Фриц, ты — Ганс, Ганс Шлегель, тут, видно, вышла какая-то ошибка, вкралась досадная неточность, раз тебя принимают за какого-то Фрица. Эх, как же объяснить это им! Вот говорил же фатер: учись! А ты, дурачина, не в университет пошел, а в шоферскую школу подался; сидел бы сейчас где-нибудь в штабе, далеко от передовой, еще дальше от партизан, а теперь вот объясняй им…
— Я есть нихт Фриц. я есть Ганс.
Ты пытаешься еще раз втолковать им, что ты не Фриц, а Ганс и на тебе нет никакой вины, об этом тебе говорил комиссар, говорил и мило улыбался при этом, и обещал сохранить жизнь за правдивые показания. Но хромой тебя не слушает, он резко отступает от тебя, становится в середине группы, вскидывает зачем-то винтовку… Зачем они все вскидывают винтовки? Бежать тебе некуда. Да и не к чему бежать — тебе обещали сохранить жизнь…
А что это за пчелы летят — да три штуки одновременно…
Две мимо, слева и справа, а третья, средняя, прямо на тебя…
Целит в лоб и не думает сворачивать…
Надо убирать голову, а не то…
Странно, уклоняешься — и пчела поворачивает следом, видно, очень уж захотелось ей тебя ужалить…
За что это она на тебя так обозлилась?..
А ну-ка, в другую сторону…
И пчела — туда же!.. Вот ведь еще привязалась, настырная…
…А что это за небо такое ярко-синее сделалось?.. Такое небо было лишь в детстве, когда фатер брал тебя с собой в лес за дровами. Вы ехали на фуре. Сперва по полю, потом по лесу. Ты лежал на спине, позади фатера, и смотрел в небо — оно было голубое-голубое. Вот как сейчас…
Ты слышишь голос, говорят рядом, над тобой, говорят по-русски, но ты вдруг начинаешь понимать прежде непонятный язык:
— Жаль! Хороший, простой парень…
— Это ты поэтому в сторону целил? Это так ты выполняешь приказ? А еще товарищ замполит отмечал тебя, в пример ставил…
— Хватит вам собачиться…
— Парень-то был чуть-чуть постарше меня. Ребенок остался… Смотри, совсем рыжий.
Ты чувствуешь, как сыплется на тебя земля, как обволакивает тебя влажное тепло, ты видишь это так, словно рыхлые комки падают на стекло, они застят свет, но небо при этом почему-то не тускнеет, ты его видишь так же ясно, оно такое же голубое и бездонное, как когда-то в детстве, когда ты смотрел на него, лежа на фуре… Ты видишь поляну, и овраг, и трех людей на поляне у оврага, один из них бросает землю, другой курит, а третий стоит в сторонке, опершись о винтовку, его мутит, а тебе легко и свободно, ты радостно паришь в каком-то теплом, голубо-золотистом свете и вновь обращаешь взгляд в небо. В него хочется смотреть и смотреть, бесконечно, оно притягивает, зовет, там что-то необъяснимое для тебя, запредельное…
…Да вовсе это и не небо. Это лед. Такой ровный-ровный и голубо-зеленоватый. Выпуклый, словно бутылочный бок. И до самого неба стоит горой. А на самой маковке ледяной этой горы, там, где она сливается с небом, — черное расплывчатое пятно. И пятно это расползается, пухнет, все равно как туча. Она увеличивается, скользит, словно скатывается с горы вниз, сюда, на тебя. Вот она, эта туча, приближается, делаясь с каждым мигом все больше, все темнее, все страшнее… Уже и лед под тобой трещит, трясется. Но ты не один. Вас много. Товарищи — рядом. На тебе — железо, в руках — древко. Бородатый сосед держит тебя за плечо и что-то кричит тебе, оглохшему от ожидания, — топот ближе, ближе, лязг, тяжелое дыхание, осипшие звуки труб, — но тебя подбадривает дружеская поддержка. Вы сомкнулись бок о бок, броня к броне, щит к щиту; теперь вы — одно целое, одно тело, один организм, и одно на всех сердце стучит в вас; и тысячи игл выставили вы навстречу бурой «свинье», что несется на вас… Ну! Ну! Вы — целое! А там, уже заметно, — люди, лошади, и все они разные. А вы — целое! Вот! Вот!.. Сейчас!.. О-о-о! А-а-а!
Помоги выстоять, Господи! А-а-ах!
…И снова — голубое небо. Только теперь оно отражено в воде. Это ты лежишь на бревне, перекинутом через речку, и смотришь в воду. Ты караулишь рыбу…
Ты видишь свое отражение, ты им любуешься. Тобой нельзя не залюбоваться. Ты — женщина. Ты молода и красива. У тебя рыжеватые мягкие волосы, а по лицу так и вовсе — белесые; тебя зовут Аяф, то есть пушистый желтый цветок, с которого летит пух, если дунуть. Ты самая красивая в племени. Скоро Широкогрудый возьмет тебя в свое жилище. Это почетно.
Хотя он тебе совсем и не нравится. Тебе нравится другой, помоложе…
Вчера Широкогрудый был встревожен. Он сказал, что в округе появились черные люди, которых зовут чики-чики. Он говорил еще, что они черные-пречерные, как остывшие головешки, и в сплошных волосах, очень высокие. О, как это интересно! Ты почти всю ночь не спала, думала об этих черных. Их мужчины, наверное, гораздо сильнее, неутомимее и красивее ваших, хоть и черные, хоть и сплошь волосатые… Хотя бы одного посмотреть!
Но у них есть изъян — эти черные едят людей. Особенно они любят, говорил Широкогрудый, человеческий мозг… Да, это совсем нехорошо…