Выбрать главу

Сейчас вся моя родина — Аустерлиц… А все оттого, что перессорились-передрались; оттого, что во главе опять «правитель слабый и лукавый»; оттого, что заплевали сами себя и с собой всю державу. И всяк норовит подняться на этом и утвердиться. На позоре матери — подняться и утвердиться… Эх, вы!

Но несмотря ни на что, ты еще воспрянешь, моя Россия, ты еще явишься очам мира — во всем величии своем явишься и красе, а вовсе не замызганной старухой-побирушкой и не базарным дурачком в красной рубахе и с балалайкой, как выставляют тебя неблагодарные сыны твои. Будет еще и Бородино…

Верую!

ЗАБЫТАЯ ПЕСНЯ

Это не «рассказ»

Вашему сынку уже семнадцатый годок, и уже четырнадцать лет, как вы расстались.

Последние пять лет вы даже не перезваниваетесь, а когда-то… ах, когда-то! Впрочем, что теперь ворошить…

Да, тогда вы просто упивались своим счастьем. Было это за три года до рождения вашего сына.

На горе, над водохранилищем, которое принято романтично называть «морем», до сих пор еще стоит та полуразрушенная колокольня, вокруг которой так же растут одичавшие вишни и сливы, по которым обильно разросся колючий и совершенно дикий терновник. Казалось, пролезть-продраться сквозь него было делом невозможным, но ты нашел лазейку и пролез. Внутри колючих зарослей, в самой сердцевине, в самой гущине, оказалась небольшая полянка, с глазастыми ромашками, окаймленная цветущим шиповником, таким же колючим, как терновник.

Ты затащил туда со стройки бесхозную дверь, положил ее на кирпичи. Это стало вашим ложем. Ложем любви, как выразилась она. Удивительно стойкий, со сладким оттенком, аромат цветущего шиповника так на всю жизнь и впечатался в память, остался в памяти также теплый, ясный день, с пьянящими, прямо-таки благовонными испарениями после недавнего дождя. Ты все-все это помнишь, очень ярко, будто вчера было: бражные, до головокружения, благоухания травы, дурманно-сладковатые испарения от цветущего, нежно-розового, как ее шершавые губы, шиповника, и еще один очень сильный и стойкий запах, который мощно вплетался в чудесный этот природный букет, подчеркивая и усиливая собой эти древние, волнующие ароматы жизни…

А внизу… внизу, сквозь колючие ветви — синее «море», и вы, утомленные ласками, уставше-счастливые, вспотевшие… да, вспотевшие от ощущения близкой опасности быть разоблаченными, и вообще — от счастья, от переполняющего восторга, молодые, влюбленные друг в друга, постоянно, даже тут, немножко ревнующие друг друга, — и вот вы сидите на теплом «ложе любви» и поете негромко что-то грустное, что-то душевное, что-то… что-то… Ах!

Нет, не то. Слишком уж банально. Какие-то сопли в сахаре. Надо бы завернуть сюжетец позамысловатей, что ли, или как-то украсить стилистически, или еще что-то поискать эдакое… А так что это за рассказ?

Вы были тогда любовниками. Обычными банальными любовниками. Но каким счастьем кажется теперь то время!

Весь мир тогда был против тебя. С тех пор мало что изменилось, но тогда было просто очень тяжело. Ты работал на маневровом тепловозе, находился в рабочей, очень грубой, малообразованной, весьма агрессивной к тем, кто не такой как все, среде, где свои убеждения и взгляды приходилось отстаивать иногда кулаками — в прямом смысле. Но ты был молод, здоров, в меру глуповат и недалек от своей малообразованности и потому не представлял даже, во что, в какую гиблую, гнилую авантюру ввязался — покорять этот холодный мир своим талантом. Милый наивный мальчик! А то он ждал, безжалостный тот мир, твоих откровений.

Сейчас, вспоминая то время и себя, тогдашнего, делается сильно не по себе, становится страшно, как если б довелось когда-то пройти с завязанными глазами по доске, уложенной над пропастью. Да притом с лукавыми «подсказчиками», которые крутились рядом, и всяк норовил «от доброты душевной» подсказать что-нибудь такое, что помогло б тебе поскорее свернуть шею…

И все-таки ты прошел по той дощечке — прошел на ощупь и во многом наудачу. Как лунатик. Потом говорили, что тебе повезло. Что ж, пусть будет так. Хотя, как известно, везет тому, кто везет.

Ты не оглядывался на окружающий враждебный мир, ты без оглядки ломил и ломил вперед. И в конце концов проломил. Но самому-то себе, в минуты, как считал, слабости, иногда признавался, до чего все же было тяжко. И лишь одна отрада была в той тогдашней, совершенно беспросветной, но все-таки не такой уж и безрадостной, если честно, жизни — это нежданная, непутевая любовь, которая вспыхнула вдруг, вспыхнула-зажглась, когда казалось, что уж не будет в жизни просвета никакого.

И вдруг — он появился!

И это было — как чудо. Как радуга зимой. Как яблоки на снегу — существовала тогда такая песня…

Впрочем, разве та любовь была таким уж просветом? Больше всего на свете ты боялся такой вот неожиданной, незапланированной, так сказать, любви, — и вот она-то как раз тебя, такая неожиданная, и захлестнула. Ну а коль уж захлестнула — что тут зря сопротивляться… Нырять с головой!

Да, то были лишние мучения, мучения непреходящие, которые она ежедневно увеличивала своими капризами и ревностью. Хотя что такое ее тогдашние капризы по сравнению с тем, что пришлось испытать потом…

Тогда же ты легко мирился с ее характером, потому что идеализировал ее. Среди той патологической, прямо-таки зоологической подлости, возведенной в доблесть, в которой приходилось барахтаться каждый день, эта сумасшедшая любовь была поистине отдушиной. И казалась (а так оно и было!) светом в конце тоннеля, как ни банально это звучит.

Самое главное — она верила в тебя (или хотя бы говорила, что верит), в отличие от глуповатой, недалекой жены, которая выражалась о твоем писательстве не иначе, как с пренебрежением: «Лучше б пил!»; в отличие от родителей, которые хотели, чтоб ты был как все из твоего окружения, и ставили в пример Леника Молдавана, твоего одноклассника, заурядного совхозного шофера, который для них казался идеалом послушного, покладистого сына.

С ней же вы мечтали о том времени, когда станешь ты известным, богатым и влиятельным, и как будете вы ездить по домам творчества, по загранкам, как станут изучать тебя в школе, разбирать на уроках литературы всякие мелкие нюансы творчества: что хотел сказать автор вот этим абзацем, а что в другом абзаце имел он в виду, утверждая то-то и то-то.

Она была единственным человеком на свете, кто не смеялся над тобой, не подкалывал, а мечтал вместе с тобой о таких интимных, таких стыдных в своей обнаженности вещах, которые и произносить-то вслух до сих пор неловко, о Нобелевской премии, например, — но с ней ты произносил эти мечтания вслух, открывал ей свои самые потаенные надежды и чаяния. Эти дерзкие надежды — было самое сокровенное, самое чистое, самое заветное, что хранилось у тебя в душе, и что еще держало тебя в той звериной, скотской, рабской жизни, где все мерилось материальными измерениями, в том ужасном царстве глупости и стяжательства, где критерий успеха — количество барахла и денег, да, она была единственной соломинкой в той бурной и мутной стихии, которой ты посмел бросить вызов.

Ты посмел иметь идеалы.

Ты посмел следовать им.

Да кто ты, собственно, такой?.. Самый умный, что ль?

У тебя тогда иссякало уже терпение и кончались силы на продолжение той бессмысленной, беспросветной и бесперспективной, на чужой взгляд, борьбы, — да, силы кончались, когда Боженька и послал тебе эту соломинку.

Нет, опять что-то не то. Надо бы поднапустить размышлений и философии позаковыристей, надергать из книжек житейских афоризмов, найти или придумать какой-нибудь «ход», вроде как это рассказ сына, а потом рассказ соседки, а потом — тещи, или еще что-нибудь в этом духе, оживляющее повествование, или что действие происходит на другой планете, а герои — думающие, точнее, страдающие растения, или поднапустить розовых сентиментальных соплей…