Выбрать главу

Так ни с чем и вернулся Семен Терентьевич. Ничего не ответил он в Германию. Но задумался и стал ждать. И вскорости пришло новое письмо. В этом письме Марта жаловалась: выросла-де без отца, всего пришлось добиваться самой, всю жизнь работала — а много ли заработаешь врачом-стоматологом? — живет в бедности, у нее всего-навсего четырехкомнатная квартира в предместье Кельна и малюсенький загородный двухэтажный домик. Пенсию за отца она получала самую мизерную — ведь по документам он пропал без вести — и в конце письма опять напоминала, что прощает убийцу своего ненаглядного фатера — Господь прощал врагов своих и нам завещал поступать так же, — прощает, значит, и опять просит, очень вежливо просит, выслать ей эту сущую пустяковину — летную книжку отца.

Тут уж Семен Терентьевич не сдержался и дал ответ. Сам, дескать, пострадал от покойного вашего батюшки, уважаемая фрау-мадам, Марта Мартыновна, на его глазах был сбит и безжалостно расстрелян в воздухе вашим папашей милейший друг Коля Горелов, да и самому досталось — извольте убедиться, восемь зубов как корова языком слизнула — и что всю жизнь он мучился с протезами, а протезы в России знаете, какие — о, вы не знаете, какие в России протезы! — и что летную книжку он бы рад отдать, да только очень уж жаль ему с ней расставаться, он с ней сроднился, она для него больше, чем просто фронтовой трофей, чем просто реликвия его героического прошлого, его боевой молодости, и описал, между прочим, какой он бедный, гораздо бедней несчастной немки — пожалуй, раз в десять: жена умерла, дети разъехались и ничем не помогают, даже не пишут; и описал все свои болезни, и посокрушался, что никого-то в жизни у него не осталось — ни родных, ни близких — и нечего из прошлого вспомнить хорошего, кроме его боевой, опять же, геройской молодости, а теперь, значит, и этого хотят лишить, и потому он ни за что не расстанется с единственной памятью и самой дорогой вещью, и что-то писал еще — про честь, совесть и про доблесть. Письмо получилось длинное.

В следующем своем письме Марта посочувствовала невзгодам уважаемого Симона и выразила надежду, что все утрясется и что она, со своей стороны, могла бы развеять его печаль и подарить небольшую радость. Хоть она и выросла без отца (о нет, уважаемый Симон, конечно же, тут ни при чем — ведь он выполнял свой долг зольдата), хоть она и бедная женщина — на их, германский, взгляд, — но ей есть чем достойно встретить редкого гостя, и она устроит все суперкласс, о'кей, как говорит молодежь, и что тут у них в Дойчланд есть такие очень хорошие и очень дешевые ксероксы, и на них в течение всего нескольких минут — как говорится, в айн момент — можно снять отличные копии с любого документа, хотя бы это была и летная книжка. Все расходы она берет на себя. Уважаемому Симону нужно только изъявить желание прогуляться в Кельн.

Семен Терентьевич подумал-подумал и такое желание изъявил. С условием, что летную книжку не отдаст. Только разрешит в своем присутствии снять копию.

Гут, Симон! Гут!.. Она выслала ему гостевой вызов, напомнив в сопроводительной записке о том, чтобы не забыл ненароком заветную книжку.

Семен Терентьевич надел свой лучший костюм, сшитый еще из габардина — ох и материал же раньше был, ох и материал! не то что сейчас — сталинский! — нацепил все свои награды, расположив их так, чтобы они занимали как можно больше места и грудь казалась бы еще внушительнее, полюбовался на себя в зеркало, вспомнив, что у этого законника-краснопогонника из СМЕРШа нет ни одной боевой награды, одни юбилейные, завернул в целлофановый пакет дорогую реликвию, запихнул ее в чемодан на самое дно, забросав бельем, и отправился в побежденную им когда-то Германию.

x x x

А через три месяца он вернется из Германии в добротном модном костюме, помолодевший и посвежевший, и выйдет во двор этаким европейским франтом, с баронской тростью и с подстриженными под Кайзера усами. Старики, увидев его, побросают свое домино и с минуту будут молчать, рассматривая это чудо природы. А Семен Терентьевич, отставив ногу в белом полуботинке, пустится рассказывать про свое житье-бытье в Германии, в городе Кельне, про то, как его встречали, да как привечали, да как и чем угощали, и на вопрос: за что такая честь? — ответит, что ларчик-то, братцы, просто открывается: дочери нужно было подтвердить документально, что отец ее во время войны не дезертиров охранял, как некоторые тут, а был воздушным асом, героем, кавалером Серебряного Креста, чтобы получить за это огромную компенсацию, колоссальную, чуть ли не миллионную, и все упиралось вот в эту летную книжку, — ну, да и он своего не упустил, не продешевил, все, что можно было урвать, — урвал! И с этими словами покажет новые зубы — знай, дескать, наших! — совершенно ровные и белые, которые вставила ему Марта, сама, лично, своими ручками, в той самой не признающей нас теперь за людей Германии-Дойчланд.

— Во какие! — по-волчьи клацнет он кипенно-белыми протезами. — Ими проволоку перекусывать можно!

И, достав из кармана кусок алюминиевой проволоки, перекусит ее.

Видно будет, что ему нравится демонстрировать этот трюк, и похоже, он его много раз уже демонстрировал и трюк этот ему пока что не надоел… Старики, что называется, «выпадут в осадок», они восхищенно заохают, защелкают языками, и только один из них — тот, который из СМЕРШа, — поднимется и молча двинет Семену Терентьевичу в его белые немецкие зубы. Тот полетит куда-то за стол — вверх тормашками.

— Козел вонючий! Попался бы ты мне под Сталинградом…

— Шобака энкаведешная!

Так Семен Терентьевич Монетов лишился своих зубов во второй раз. В мирное время.

x x x

А поодаль стояла группа молодежи; пережевывая жвачку, они лениво перекидывались фразами:

— Чего не поделили эти сталинисты?

— Да победа у них — одна на всех…

Один из парней, в ярком спортивном костюме, с нашивкой на спине «Сын полка», подошел к старикам.

— Ай-я-я-я-я-яй! А мальчики-то уже большие…

На его румяном лице сияла ослепительная голливудская улыбка. Резцы были ровные, крупные, без малейшего изъяна, выросшие на калорийной пище, богатой витаминами.

СЛАДЧАЙШИЙ

В апреле меня вслед за многими отправили в отпуск без содержания. «Отдохни, — сказал шеф, — походи на рыбалку или картошку там какую-нибудь посади». Я попытался было доказывать, что работа в самом разгаре, еще чуть-чуть, и откроются такие потрясающие горизонты, что американцам жарко станет, но шеф горько усмехнулся и безнадежно махнул рукой. Оказывается, сейчас не нужны даже мои торсионные поля, энергии, которые пронизывают весь мир, весь свет, видимый и невидимый, мгновенно переносят наше «тонкое тело» в любую точку Вселенной и которые с древности называются: Абсолют, Провидение, Глобальный Разум или попросту — Бог. «Нет, — отмахнулся шеф, — сейчас не до твоего „Бога“, отдохни, рыбку полови, карто… или чего там… посади». В общем, «полный абзац»!

И вот в преддверии грандиозного открытия оказался я на улице. Без лаборатории, без зарплаты, без каких-либо планов. До августа. А там, глядишь, и до самого ноября или до Нового года протянется эта волынка.

Делать нечего, надо занять себя хоть чем-то. Тут и вспомнил про бабушкин дом на берегу Хопра, на заброшенном хуторе. Завалился небось уже. Пять лет не бывал, с тех пор, как похоронил старуху. Собрался и поехал. Приехав, расчистил от бурьяна-старюки двор, по которому бегал в детстве босиком, сходил на кладбище, покатал на Пасху крашеные яйца на родных могилках — наших много было, целый кладбищенский проулок, под склепанными дедом Иваном железными крестами — и стал сажать картошку, уже наутро забыв про свои кибернетические проблемы, которые последние пять-шесть лет не давали покоя.

С земляками-хуторянами общаться было одно удовольствие, так как эти простые люди, необразованные и далекие от городской псевдокультуры, сохранили здоровое здравомыслие. Они легко понимали мои идеи и даже давали дельные советы. Кто-то попытался было поехидничать, так его одернули: ты вот, мол, даже слово «кибернетика» произнести не можешь с первого раза, а Ленька по этому вопросу — профессор, так что сиди уж… В Новохоперске, куда приезжал в хозмаг, двое, как тут говорят, парняг предложили «быть третьим». Погода стояла отличная, настроение соответствовало, и я согласился. Когда выпили, стали знакомиться. Один назвался Толиком, шофером, другой Колюхой, слесарем, я тоже представился: