И старуха пускается рассказывать, что заходит это она анадысь в церковь после службы, а там… а там, ах! прости, Господи! — а там Содом и Гоморра: их батюшка, отец Панкратий, бражничает в самом непотребном виде. А с ним собутыльники: шофер, сторож, звонарь и какой-то чужой, с золотыми перстнями. Она поначалу-то батюшку даже и не узнала: растелешенный, весь в наколках, разгубастился, в бороде капуста. С ней вместе заходит одна очень строгая схимонахиня, взирает неодобрительно и морщится: «Воистину, наступили последние времена!» На что поп кричит, да все по-матерному, все посарма: «Вот они, явилися, тунеядки! Последние времена! Последние времена! — передразнивает. — Сейчас только бабки настоящие повалили, а они шипят под руку о последних временах. У-у, стервы!» — и приказывает сторожу и звонарю гнать их, двух уважаемых старушек, в шею, что клевреты его гадкие с явным удовольствием и исполнили. До сих пор поясница болит… Вот кем нужно заниматься!
Бабку успокаивают: займемся, бабушка, займемся. И до попа вашего руки дойдут, мы ему рясу-то укоротим. Укоротите, голубчики, укоротите, а то ишь… распоясался, растелешился, разгубастился, а сам весь в наколках срамных. А что касается Крысанова — то она ничего не знает, не ведает. Вот те крест! Называется — приехали!
Тогда Мажаев берет фосфоресцирующий карандаш — менты таким карандашом деньги метят, пишут на купюрах «взятка», перед тем как всучить ее, — незаметно для увлекшейся антиклерикальными разоблачениями старухи, пишет на чистом листе бумаги кое-какие слова, которые при дневном свете совершенно не заметны. После чего, дождавшись, когда старуха кончит возмущаться негодным попом Панкратием, начинает ее усовещать: что ж ты, дескать, бабка, за нравственность попов борешься, нам тут мозги паришь, а сама упираешься, скрываешь от следствия правду, а ведь мы — власть, а всякая власть — от Бога. А Бог-то, Он все видит. Бабка не реагирует, по-прежнему старается перевести разговор на свое, между делом клянясь, что ни сном, мол, ни духом… Тогда Мажаев говорит: вот давай, дескать, проверим, врешь ты или нет. И кладет ей на голову тот чистый с виду листок. Думай, говорит, о Боге, думай о том проходимце Крысанове, Бог-то Он сейчас и укажет нам, врешь ты или в самом деле невинна, аки голубица.
Подержав немного листок, кладет его перед ней на стол, а помощник из-за спины бабки освещает листок прибором, испускающим ультрафиолетовые лучи. И буквы вдруг загораются огнем: «Прасковья! Что ж ты обманываешь следствие? Ты же ведь получала от Крысанова по пятьдесят копеек с веника. — И подпись: — Бог».
Старуха в шоке. Чуть под стол не лезет. Плачет, в полной истерике, раскаивается во всем. Раскалывается по полной программе. Тут же пишет явку с повинной, где все расписывает до мелочей, указывает свидетелей, кто что говорил и кто сколько давал и кто сколько получал. Но потом вдруг останавливается и спрашивает:
— Но я получала не по пятьдесят копеек с веника, как все, а по семьдесят, — у меня веники были крупные, крепкие, лучше других, и шли они у меня дороже, чем у других. Так как же писать? Как было, или… или как Бог велел?
— Пиши, как было, — отвечает Мажаев. — Бог мог и ошибиться. Разве за вами за всеми тут уследишь.
Она подумала и записала все-таки по пятьдесят копеек — как «Бог» велел. Ему, Господу-то, решила, оно виднее.
Естественно, Крусанова избирком снял с выборов. Само собой, уголовное дело, заведенное на него, развалилось, и вскоре дело закрыли — Крусанов, как и предполагалось, смотался в тот район, купил всех старух, и они позабирали назад свои заявления. Однако, несмотря на отсутствие главного конкурента, выборы Сигитов проиграл. Народ у нас стал другой: обжегшись на молоке, уже и на водку дует. Как ни странно, победил тот самый ветеринар, который шел на выборы совсем без денег и без чьей-либо поддержки. Просто ветеринар был безотказным парнем, ездил к скотине и в жару, и в дождь, и в холод, а крестьян по пятому округу было большинство, и они того ветеринара хорошо знали.
Вот такой черный пиар по-русски. Бог-то он вам, ребята, не микишка, чтоб шутки с ним шутить.
КУПРИН
Всю жизнь, сколько себя помню, меня сравнивают с Куприным. Сначала сравнивали чисто внешне, теперь еще и по манере письма. Даже на вручении премии им. Александра Невского «России верные сыны» критик Владимир Бондаренко провел откровенную параллель. Говоря обо мне теплые слова, он в конце концов съехал на Куприна. Судите сами: «Дегтев один из лучших современных рассказчиков. Он играет и словом, и сюжетом. Он не чуждается новаций, но глубоко национален, посмотрите на него сами — таким был молодой Куприн, тоже не последний писатель земли Русской» и т. д.
Поэтому к Александру Ивановичу Куприну у меня особое отношение. Как к предку. Как к родственнику. Всю жизнь я ищу параллели в наших судьбах, ищу родимые отметины. И нахожу их все больше и больше…
Мне близко в Куприне то, что он не оставлял черновиков, уничтожал их, как и варианты своих произведений, чтоб не мозолили глаза. Это человек, который хотел бы хоть на несколько дней побывать лошадью, растением или рыбой (ах, как я хотел бы тоже побыть лошадью, или волком!); который хотел бы пожить внутренней жизнью каждого встреченного в жизни человека. Это была личность, очень смелая, очень честная перед собой и миром, и в то же время очень ранимая, тонко чувствующая. Два раза он получал приглашение посетить Ясную Поляну и два раза отправлялся туда, и оба раза не доезжал: страшно делалось, ему казалось, что старик Толстой как посмотрит на него колючими своими, проницательными, все-все на свете знающими глазами, так сразу же всего его насквозь и просветит, и увидит все его нутро, и ему сделается очень стыдно и страшно. Так и не доехал Куприн до Ясной Поляны ни разу. А жаль…
Никто никогда не упрекал его в трусости. Представьте, какую нужно иметь отвагу, чтобы полететь с Заикиным на деревянно-перкалевом «Фармане», без парашюта, без каких-либо страховок, с безграмотным, не умеющим читать и писать пилотом, который перед тем совершил всего несколько самостоятельных полетов, — полететь и упасть на глазах всего честного народа. Самолет был безнадежно сломан, авиатор и пассажир отделались ушибами, но остались живы. Воистину, родились в рубашках… Кстати, об авиации. У него на глазах, в Гатчине, где он жил, рождались первые эскадрильи (тогда еще — эскадры) русских летчиков, впрочем, тогда и этого слова тоже еще не существовало, это слово придумает позже Велимир Хлебников, вместе со словом «вертолет», — а тогда их называли воздухоплаватели или авиаторы. Итак, первые авиаторы, — они завораживали Куприна, всегда ценившего в людях превыше всего отвагу, смелость, дерзкий молодой порыв, и он нашел им поэтическое определение, точное и простое — «Люди-птицы». Этим людям он посвятил много проникновенных строк, окрашенных восхищением и любовью, и это мне тоже очень близко в Александре Ивановиче. Авиация — болезненная моя любовь, я до сих пор еще летаю во сне…
У него лежала душа к борцам, особенно к Ивану Заикину, которого он называл своим другом и очень любил, бывшим тогда самым сильным, по гамбургскому счету, борцом России, который раз в год, в Гамбурге, клал всех на лопатки, даже знаменитейшего Ивана Поддубного; по духу ему близки были одесские грузчики-амбалы, босяки, контрабандисты и браконьеры, — «Листригоны» — это же просто «песня песней» браконьерству! Он любил и разбирался в собаках и лошадях (признавая, впрочем, что лучше его в лошадях разбирается только Лев Толстой), в кошках, а также в театральных и цирковых тонкостях, знал истинную цену артистам, двуногим и четвероногим. Потому он и велик. Потому и не устарел. Ведь главное качество настоящего таланта — разносторонность и отсутствие скуки. Такими были Пушкин, Лермонтов, Чехов. Человек, чья фамилия, как сам говорил, происходила от дрянной речонки Купры, что в Тамбовской губернии, — о чем только не писал. Куда только не уносила его фантазия! Его интересовал весь мир.