Неслышно, босиком – по теплой пыли шляха – приходит ночь…
Колюшок поднимается с погреба, идет домой; трава холодная и оттого пахучая… За лесом трещит мотоцикл, скачет желтое пятно света – ближе, ближе, – и вот мимо проносится "Ява": женихи с Лимана к нашим девкам едут.
День прошел – длиною в год, – как бывает это в детстве.
II
Каждый год на День молодежи в райцентре устраивались "фестивали". Готовиться к этому событию начинали за неделю, и все разговоры вертелись вокруг этого…
Нюрица перестирала скопившееся грязное белье, свои платья, сыновнюю одежонку; разохотилась – обмазала потолок, до янтарного дерева, до чистого соснового духа выскоблила полы. Колюшок помогал матери во всем и считал дни, оставшиеся до воскресенья.
Всю неделю Нюрица не пила.
В субботу зашел Фефелов.
– Здорово ночевала, соседка!
– Здорово! – недоуменно отозвалась Нюрица и засуетилась: подставила табурет, смахнула с него тряпкой.
– Ничего, ничего… Я зашел… Буравчика у тебя нет?
– Чего-чего?
– Буравчика, говорю… Там надо…
– Не… Откуда? Мужика-то…
– Да-да… Я как-то… Как полы у вас пахнут! Хорошо! Мать, бывало, выскоблит… А краска – глушит… На ярманку поедете?
– На фестиваль?
– Ну да, на фестиваль?.. А то я лошадь взял.
– Мы на машине, со всеми, – колхоз выделит.
– На машине! В кабину не попадешь, на кузове – просквозит. А на лошади – без толкотни, и все рассмотреть можно, – повернулся Фефелов к Колюшку. – Жеребенок у кобылы есть… И Дамку взять можно.
– Может, на лошади, мам?
– Че это мы?… Все люди как люди, а мы…
– Ну, ма-ам!
В хате сумрачно и душно. Мухи спят, облепив потолок. Под окнами спросонья переговариваются проголодавшиеся за ночь утки. Заполошно орут петухи. На пруду тонко и протяжно поет жерлянка.
Нарядившись в пахнущее сундуком крепдешиновое платье, оставшееся еще от тех времен, когда… ("Ох, не вспоминать лучше!"), Нюрица долго крутилась перед зеркалом с отставшей по углам серебряной фольгой, подводя брови, накрашивая губы. А Колюшок не находил места… В окно кнутовищем постучал Фефелов.
– Надумали, ай нет?
– Едем, едем! – спохватилась Нюрица, впихивая ноги в ссохшиеся, почти не ношенные тупоносые туфли.
Было прохладно от тумана. Сырым деревом, плесенью пахло, – грибами, хотя их пора еще не пришла. В оглоблях стояла кобыла Галка, легкая, крутобокая, с густой, неровно подрубленной гривой; в задке телеги, на ящике, в котором повизгивали испуганные фефеловские поросята, восседала толстая Аксютка.
– Люди на праздник едут, а вы с поросятами, – хмыкнула Нюрица, усаживаясь рядом с Аксюткой. – Солить, что ль, деньги собираетесь?.. Тут провоняешь, пока доедешь.
Фефелов, усмехнувшись, посадил Колюшка к себе на козлы, чмокнул губами, дернул вожжи. Галка затрусила резво, будто ждала, будто самой было интересно… Из тумана выскочил не замеченный Колюшком жеребенок, гнедой, длинноногий, с пушистым хвостом, похожим на камышовую метелку, с карими, выпуклыми, удивленными глазами. Дамка кинулась к жеребенку, весело залаяла. Стригунок взбрыкнул, озорно игогокнул и вновь растаял в тумане; исчезла за ним и собака, лишь слышен был ее заливистый голос.
Ехали ходко. Влажные кусты лещины с молочными орешками, гудящие, просмоленные столбы, придорожные ивы, словно сединой, забрызганные водяной пылью, – все выплывало неожиданно и так же скоро пропадало, будто растворяясь. Молодая кукуруза, что росла с другой стороны дороги, пахла коровой… Но вот потянул ветерок, оторвал мутную пелену, слепил из нее барашки, похожие на кипы грязновато-белой овечьей волны, – и сразу прояснило. Виден стал лес, сырой, понурый, жеребенок и Дамка, играющие на выкошенной поляне, ветряк среди кукурузы, на кургане.
Ветряк оказался ветхим и полуразрушенным. Он давно уже не работал, умирая в бесславной старости; дорогу к нему запахали, но она еще выделялась в кукурузе густой, желто-жирной сурепкой; курган порос красноголовым татарником – его там была целая орда. Потрескавшееся дерево строения, черное, источенное жучком, повелось от мороза и солнца, подгнило от дождей и туманов, там и сям белели коросты парши; ободранное крыло, еще державшееся каким-то чудом, поскрипывало. На крыле сидел ворон, большой, как петух, и как сажа черно-синий; он сидел неподвижно, ветерок шевелил на его затылке мелкие перья, покачивал полуистлевшую доску, – а ворон сидел, не двигаясь, и лишь косил за повозкой антрацитовым оком.
– Ой, гляньте, гляньте!.. – прошептал Колюшок.
– Мельница, сынок, раньше хлеб мололи
– Не нужен стал ветряк – правильно, Коль, гутаришь, – пробормотал Фефелов. – Так и с людьми бывает… Но-о, мать твою так!
Кобыла присела от неожиданного, несправедливого удара. И понесла, испуганно оглядываясь. Ворон снялся, простуженнно, с хрипом, досадливо кэгэкнул и тяжело заскользил черным распятьем над зеленой кукурузой, вдали светлеющей от завязшего тумана.
В село Осадчее въехали неожиданно: завернули вправо, за угол леса, и в низинке Колюшок увидел белые домики. Недалеко оно от хутора, а все в этом селе по-другому: ни ставен, ни наличников нет на окошках, зато расписаны они яркими цветами; на улицах великое множество собак – тут без палки не погуляешь; плетни плетены замысловато, вперехлест, а если забор – то обязательно побелен мелом; и почти возле каждого дома, у крыльца, растут мальвы и развесистые дули с зелеными, твердыми (даже на вид) плодами.