— Сашка, ты Крез, ты Крез! — бросил гитару и начал обнимать сапожника музыкант.
Князь Куропаткин, чтобы сдержать неожиданную слезу, сразу же вышел вон.
Точнее, он торопился в ресторан — с деньгами, которые успел прихватить со стола, чтобы взять два пузырька по сходной, хотя, конечно, и сверхнормативной спекулянтской цене.
Ну, сказал он себе, пойдем-подвинемся, нарежем винтом по улице. Это когда у тебя двести рублей в кармане, ты Князь, король крохалевский. Тогда звонишь в диспетчерскую таксопарка: Народовольческая, 42, болт на 12, то есть четыре рубля сверху — и «шашечная» тачка уже стоит у ворот. А сегодня…
Сегодня он сидел и пил, потому что ему так хотелось. И взгляд жизнерадостного жреца остановился только тогда, когда в стеклянном сквозняке дверей появился мужик в болотных сапогах, отражаясь в зеркалах так, будто вошла бригада шабашников, — и двинулся по залу походкой небольшого речного ледокола, раздвигая стулья с изумленными до визга проститутками.
— Я гляжу, у тебя колоритный ужин, — заметил мужик.
— Калорийный, ты хотел сказать?
— Кала-рийный? — усмехнулся мужик, присаживаясь к столу, голому, как январский снег на лунных гиперборейских плоскогорьях Урала.
— Как ты меня вычислил, маэстро?
— Ты, как и я, находишься в декартовом — трехмерном пространстве: остановиться ты сможешь только завтра, сегодня деньги у тебя должны быть на исходе, а это самый дешевый ресторан в стране… И мы два дня один ящик пили.
— Не бережешь ты себя, папа, — покачал головой Князь Куропаткин, наливая человеку полный стакан водки.
Мотогонки, джаз и горные маршруты — вот все, что оставил папа, отходя от дел, малолетнему сыну.
— У тебя что-то осталось? — поинтересовался Князь, когда вынул стакан изо рта. — А то я сегодня гонцом завербовался, а подъемные спустил — ты, наверное, это заметил…
Они вышли на улицу и встали под черным небом, не глядя по сторонам. Отец достал из глубокого кармана брезентовой робы бутылку «Столичной» и покачал в ладони.
— Достаточно, — коротко кивнул Валерка, — вторую оставь себе — на снотворное…
Печальную досаду испытал Князь Куропаткин, когда в тот же вечер посетил салон троллейбуса маршрута номер два.
— К сожалению, сударыня, я дурно воспитан, — обратился он на русском языке к стоявшей перед ним суровой девушке, — так дурно, сударыня, что не могу уступить место, если это не мои колени.
Куропаткин легко, как турникет, крутанул рядовую пассажирку за обшлаг плаща — и та слетела с каблуков спиной вниз. В надежно подставленные мужские руки — как в финале фольклорного танца. Девичья грудь высоко поднялась, а персиковые губки раскрылись…
— Скотина, — с глубоким чувством произнесла она, позвоночником впадая в театральный пафос.
Но это было все, что смогла сказать девушка, потому что третье, четвертое, пятое и другие слова слились в сдавленное мычание — уста сомкнули уста, как писали сладострастные классики. В зеркале над лобовым стеклом отразилось восторженное лицо водителя троллейбуса.
Потом, чтобы избежать откровенного давления на слуховые аппараты, на нежные ушные раковины, на перепонки, Куропаткин сразу же вышел, с трудом оторвавшись от источника вечного наслаждения. Раньше вышел — сбежал позорно.
Но вскоре по левую руку появилась незабвенная церковь Всех святых. И старое Егошихинское кладбище, где лежат молодые мужья тех самых старух в черном, что собирают между могил чистотел с пятиконечными листиками. Под пятиконечными звездами лежат. Лежат горные инженеры и кунгурские негоцианты. Башкирские мусульмане под полумесяцами и польские католики, высланные сюда после восстания 1861 года. Лежат, еще как лежат — Куропаткин бывал там, когда стояли то крещенские, то черемуховые холода, когда цвела бездумная сирень и в глаза летел наглый тополиный пух. Вот оно — Егошихинское кладбище, между гигантских тополей которого устроены качели — и девушки в белых платьях с визгом высоко взлетают над могилами, над пустынным логом с той стороны погоста, у прогнувшихся спинами трамплинов.
Вскоре осталась слева бензоколонка, а потом ушел в темноту и полый, черный купол храма Всех святых. А в глазах Куропаткина уже было черно от золотых мыслей — он быстро шагал по белым плитам бетонки. Уже давно облетел этот купол своими дорогими листами. И пришел черед тополей расставаться с царской одеждой. А Князь Куропаткин транслировал в эфир многосерийное кино своей безответной любви — по черным, пустым телеканалам городских экранов. Он думал о своей матери — и шел так, будто его опять догонял взгляд, до краев наполненный слезами. Он, крохалевский Князь Куропаткин, догадывался, что, выходя из тюремной калитки, одновременно входят обратно пустынные странники русского неба. Что тем, на ком крест ставят при жизни, не принято ставить после смерти. Он летел, как птица над куполом храма, раскинувшись черным крестом — будто открестившись от забывших отца своего детей и от Бога, не помнящего созданных по подобию Его. Он думал о своем отце — и не испытывал ни зла, ни злобы, как это случалось в детстве, когда он лежал под бабушкиным одеялом и ждал отца часами, сутками, годами. Не бутылку за пазухой, а сосуд невостребованной нежности нес он у своего сердца. Пропади все пропадом, сгинь с глаз моих и не возвращайся никогда — ты, белая бетонная стезя на краю земли, у черной пропасти старого Егошихинского погоста.