– А я слышала, Геббельсу нравятся модернисты, – прошептала она мужу.
Михаэль нервно оглянулся:
– Нравились, Лиз, пока Гитлер не заявил, что дегенеративное искусство подрывает дух германской культуры. После его речи в гору пошли Вольфганг Вилльрих и Вальтер Хансен.
Эти доносчики – оба никудышные художники, зато преуспевающие стукачи – решали теперь, что в искусстве следует восхвалять, а что – обливать грязью.
– Да и сама эта выставка – идея Геббельса, – добавил Михаэль. – Политически очень умный ход.
Лизль повернулась к Клее и Михаэлю спиной. Когда ее муж начал ценить политическую изворотливость превыше выразительности в искусстве?
Даже Густав и Тереза Блох-Бауэр устали от наци, когда те полезли в культуру, хотя раньше оба были так заняты каждый своей жизнью и семьей, что даже не заметили туч, сгустившихся на политическом небосклоне Германии и Австрии. В Австрии вообще многие считали Гитлера явлением преходящим, мол, побалуются немцы с этим выскочкой да и забудут. Вот мы, австрийцы, пережили политическое убийство канцлера Дольфуса вкупе с неудавшимся нацистским переворотом три года назад, и они переживут, а у нас есть дела поважнее политики: надо зарабатывать деньги, растить детей, ходить в гости, позировать для портретов и покупать произведения искусства.
Лизль сделала вид, будто заинтересовалась другой картиной, от нее перешла к статуе, и так дальше, пока не оказалась в другом зале, где не было ее мужа. Там она любовалась автопортретами Ван Гога и Шагала, Пикассо и Гогена, пока ее взгляд не уперся в стену, полностью отведенную дадаистам, представленным, конечно, в отнюдь не лестном виде. И, только войдя в следующий зал, который она про себя назвала еврейским, Лизль вдруг ощутила всю шаткость своего положения. «Откровения еврейской души» – было написано на стене. Картины показались ей необыкновенными; что бы ни открывали они взгляду, ей захотелось, чтобы это было частью ее собственной души.
И в то же время она, еврейка, вдруг перестала ощущать себя в безопасности здесь, в Германии, одна среди враждебно настроенных немцев.
Конечно, он был смешон, этот невесть откуда нахлынувший страх. В конце концов, Мюнхен всего в часе езды от границы. Всего час – и она дома, в Австрии.
Однако надо пойти поискать Михаэля.
Мужа она застала у картины Отто Дикса: беременная женщина с таким непомерно раздутым животом и грудями, что Лизль, взглянув на нее, почти порадовалась своему бесплодию. Но устремленный на картину взгляд Михаэля был полон желания. Он много раз говорил, что ему не нужен наследник: шоколадную фабрику Нойманов получит Вальтер, а Штефану достанется бизнес его семьи – банк, который уберегли от полного разорения деньги все тех же Нойманов, хотя Лизль ни за что не сказала бы этого вслух. Михаэль был гордым потомком гордого семейства, переживавшего не лучшие времена, причиной которых были не они сами: многие пострадали, когда обрушились финансовые рынки. И Лизль всегда щадила гордость мужа, а он – ее. Штефан ему как сын, повторял Михаэль, да и Вальтер тоже. Но и до этого момента на выставке, до этого взгляда, ставшего для нее откровением, Лизль уже чувствовала, что Михаэль все слабее и слабее реагирует на ее университетское образование и интеллектуальный шарм, за которые, по его словам, он влюбился в нее когда-то.
Она обратилась к какому-то незнакомцу с вопросом, чтобы Михаэль, услышав ее голос, успел вернуть лицу привычное выражение. Потом подошла к мужу, взяла его под руку и сказала:
– Можно купить того Клее. – Сказала просто так, чтобы не молчать, но Клее они уже не купят, ни здесь, ни где-либо еще, и не только из-за цены.
На набережной
Пасмурное небо грозило дать новый снежный залп, впрочем грязную корку на тротуарах и поцарапанный старый лед каналов давно пора было освежить. Гуляя вдоль канала Херенграхт, Труус и Йооп видели три баржи – те прочно вмерзли в лед. В Амстердаме в последние недели только и разговоров было что об Элфстедентохт[5] – состоится он в этом году, впервые с 1933 года, или нет. У моста рядом с их домом на льду стояли люди. Это были родители, они болтали, а дети носились вокруг них: те, что постарше, на коньках, младшие просто в ботинках. Труус особенно любила это время суток, когда они с Йоопом возвращались домой, – совсем как в те дни, когда он еще только начинал ухаживать за ней, молоденькой выпускницей Школы коммерции, пришедшей работать к ним в банк.
– Я не говорю «нет», Труус, – произнес Йооп нынешний. – Я ничего тебе не запрещаю. Ты же знаешь, я никогда не запрещаю тебе то, что для тебя важно.
5