Без двадцати восемь, ясно и холодно. Я еду по серпантину на Пилл-хилл, в фешенебельный район Западного Конкорда, выросший вокруг больницы. Это колония, со вкусом обустроенная врачами, администраторами и прочим медперсоналом. По нынешним временам многие дома патрулируются здесь частной охраной: под зимними куртками выпирают пистолеты, словно ни с того ни с сего началась Третья мировая. Но в доме 14 по Тайер-понд-роуд охраны нет, а широкий газон укутан снегом такой безупречной белизны, что мне даже стыдно топтать его своими «тимберлендами», проходя к парадной двери.
Но Софии Литтлджон дома нет. Ее спозаранок вызвали на срочный случай в больницу – муж многословно извиняется за такой оборот. Он встречает меня на крыльце в брюках хаки и свитере с воротником-хомутом. Тихий мужчина с аккуратной золотистой бородкой, с кружкой ароматного чая в руке объясняет мне, что Софию часто вызывают в неурочные часы, особенно теперь, когда большинство акушерок на ее отделении уволились.
– Только не она. Она решила до конца помогать пациентам, до самого конца. И, вы не поверите, новых пациенток полно. Меня, кстати, зовут Эрик. Не зайдете ли в дом?
Он, видимо, немного удивляется, когда я отвечаю «да».
– О, хорошо… замечательно, – отступает в гостиную и знаком приглашает меня войти.
Дело в том, что я встал и оделся за два часа до срока, спешил за новыми сведениями о Питере Зелле, а муж его сестры должен кое-что знать. Литтлджон проводит меня внутрь, берет пальто и вешает его на крючок.
– Могу я предложить вам чашку чая?
– Нет, спасибо. Я отниму у вас не больше нескольких минут.
– Это хорошо, потому что больше у меня нет, – отвечает он и дружески подмигивает, чтобы я наверняка оценил шутку. – Мне еще надо отправить сына в школу и самому быть в больнице к девяти часам.
Он указывает мне на кресло и садится сам, удобно скрестив ноги. У него широкое доброе лицо, большой дружелюбный рот. В этом человеке чувствуется сила без угрозы, он как добрый лев из мультфильма – достойный вождь своего прайда.
– Должно быть, по нынешним временам тяжело работать в полиции?
– Да, сэр. А вы работаете в больнице?
– Да, уже девять лет. Я – директор «Духовных услуг».
– О… и что это, собственно, значит?
– А… – Литтлджон наклоняется навстречу мне, сплетая пальцы. Он явно рад вопросу. – У каждого, кто входит в двери больницы, есть не только телесные потребности. Я, конечно, в первую очередь говорю о пациентах. Но также и об их родных, друзьях, и даже врачах и медсестрах. – Все это произносится гладко и уверенно, ровной скороговоркой. – Моя работа – обслуживать такие потребности, в чем бы они не проявлялись. Как вы понимаете, в наши дни у меня много работы.
Его теплая улыбка не дрогнула, но во мне слово «работа» и выразительный взгляд его больших глаз отзываются мыслью о смертельной усталости, долгих ночах, утомительных часах в попытке утешить растерявшихся, испуганных, больных.
На краю сознания мелькает картина из прерванного сновидения: хорошенькая Элисон Кечнер сидит рядом со мной, глядя в окно на заснеженные кусты кизила и черного тупело.
– Но вы, – Литтлджон резко откашливается и многозначительно смотрит на тетрадку и ручку, которые я достал и пристроил на колене, – вы хотели спросить о Питере?
– Да, сэр.
Я не успеваю задать вопрос, а Литтлджон уже говорит тем же быстрым сдержанным тоном. Он рассказывает, что его жена с братом выросли здесь же, в Западном Конкорде, недалеко отсюда. Мать умерла от рака двенадцать лет назад, а отец – в пансионате «Приятный вид», у него множество проблем со здоровьем плюс начальная стадия деменции. Очень, очень печально, но Господень промысел судить только Господу.
– Питер и София, – объясняет он, – никогда не были особенно близки, даже в детстве. Она была сорванцом, открытая миру, а он нервным, замкнутым, стеснительным. Теперь, когда оба работают, а у Софии еще и семья, они редко общались.
– Мы, конечно, выбирались к нему раз-другой, когда все это началось, но без особого успеха. С ним было довольно плохо.
Я поднимаю голову и движением пальца останавливаю ровную скороговорку Литтлджона.
– Что значит – плохо?
Он переводит дыхание, словно взвешивая, стоит ли объяснять, а я подаюсь вперед, занеся ручку над листом.
– Ну, видите ли, он был крайне возбужден.
Я наклоняю голову к плечу.
– Подавлен или возбужден?
– А я что сказал?
– Вы сказали: возбужден.
– Хотел сказать – подавлен, – поправился Литтлджон. – Простите, я на секундочку.
Он поднимается, не дождавшись ответа, и отходит на другой конец комнаты, открыв мне вид на светлую и любовно обставленную кухню: развешенные в ряд кастрюли, блестящий холодильник украшен магнитиками с алфавитом, школьными табелями и детскими картинками.