Дмитрий Писарев
Последний посетитель
Вершины гор скрыты тучами. И если взойти по тропинке на площадку утренней молитвы, можно коснуться туч, подняв руки над головой.
Но подняться невозможно. Многомесячный дождь размыл тропинку. Водные потоки теперь хаотически несутся по склону, бьются в камни фундамента, и уже потом падают в пропасть, разбиваемые в брызги ущельным ветром.
Слетающая с крыши вода льётся по протёртой подошвами в гранитных ступенях ложбинке, собираясь в переполненном – два на два метра – бассейне.
От страха свалиться в бездонную глубину небольшая церквушка прилепилась к скале. Причудливым образом слившись с от воды набухшими камнями скального выступа, что отсвечивают в темноте сизыми отблесками.
Ветер бросается дождём в стрельчатые узкие окна. Из едва приоткрытой массивной двери звучит четвёртая шопеновская баллада.
Старик в накинутом на плечи белом пледе, склонившись над клавишами рояля, играет закрыв глаза. Рядом с пустой нотной подставкой стоит единственная зажжённая свеча. На низкой скамейке, почти на полу, сидит моложавая женщина. Ноги её укутаны тёплым одеялом. Она смотрит на щель в двери. От ползущего по полу сквозняка зябко, но встать и закрыть дверь лень.
– Если к концу лета так никто и не придёт, пора закрывать храм, – тихим голосом говорит женщина.
Но старик слышит.
– Ты, Просковия, ума лишилась совсем!
Прекращает играть. Вскакивает. Рояль недовольно гудит от хлопнувшей крышки.
– Как можно оставить службу божью!?
– Да, что ж, батюшка, ты кричишь на меня. Уже три года никто не поднимается в храм. Нет больше веры в людях, не верит никто в бога. Верят в науку. Летают в космос, к Центавре. Подземные города благоустраивают. Подводные заводы строят. Не нашли бога ни там, ни там. Кому мы нужны, с храмом этим. С верой. С богом!?
– Грешница! Поди с глаз долой!
– Долой-долой. Холодно. Топить нечем. Запасов съестных почти не осталось. Помог тебе бог? Молишься каждый день. Лоб расшиб.
– Замолчи! – старик топает ногой.
И тут же приседает от боли. Плед падает на пол.
Прасковья подлетает к старику. Нежно поддерживает. Опускает в кресло.
– Сил нет в тебе, батюшка. Хворь одолевает. Смирил бы гордыню свою. Поехал бы в больницу мирскую, вылечили бы тебя.
Старик молчит, не в силах разжать сжатые от боли челюсти. Второй год мучают его кости. Каждое резкое движение вызывает нестерпимую боль. От неё приходится отходить часами и днями, порой неделями. В те дни, когда старик не мог встать на богослужение, совесть съедала изнутри. Тогда молился в кровати:
– Владыко Всемогущий, прости меня грешного бездвижного, исцели Своими язвами мои язвы, даруй мне, много Тебе прегрешившему, слёзы умиления, наслади душу мою Твоею Честною Кровию от горести безысходной.
Прасковья, дотащив лёгкое худое тело старика до кровати, сидит рядом. Смотрит на тусклый огонёк лампадки в иконном углу.
– Перестали люди верить в Бога. Нет больше паствы. Не хотят люди быть овцами, ведомые пастырем в светлый мир Истинной Веры. Каждый считает себя свободным. Независимым. Каждый делает выбор своего пути. Каждый поднимается до божьего состояния, считая, что возможность выбора делает его богом. Хочу – подам нищему, хочу – не подам. Хочу – раздавлю перебегающего дорогу муравья, хочу – пусть бежит дальше. Хочу – лечу в космос, хочу – нарожаю детей. Хочу – срублю дерево, а хочу – подстрелю какую-нибудь зверушку себе на ужин. Выбор. Нет выбора у тварей божьих, окромя человека. Возгордился человек. Забыл Бога. Считая Божескую благость и любовь рабством. Три года назад последний мирянин, пришедший на службу, положил перед иконостасом нательный крестик, и исчез в утреннем тумане. С тех пор и нет никого боле. Одни мы с тобой, батюшка, совсем одни. Последняя церковь в мире, где ещё теплится вера в Господа Всемогущего. Да и та растворяется под ливнем небесным. Нет веры – нет и Бога. Нет Бога – нет Церкви.
Снизу глухо хлопает входная дверь.
– Ой, божечки мой, разгулялась погода! – вздрагивает Прасковья, – ветер так и хлещет. Ты полежи, батюшка, пойду закрою на засов.
Она спускается по скрипучим ступеням. Свеча на рояле уже погасла, а свет лампадок лишь едва-едва расталкивает холодный мрак. Но она так часто ходила этим путём, что в темноте уверенно подходит к входной двери. И… долго глядит на закрытый засов.
– Из памяти выжила баба, уже не помнишь, как дверь закрыла.
Разворачивается. От неожиданности – «Ой, мамочки!» – чуть не падает на пол. Одежда моментально становится тесной. В двух шагах от неё одинокая фигура. Накинутый капюшон. Свободный плащ до пола. Ни лица, ни рук, ни ног.