Она помнит собрание в красном уголке. Курили махорку и матерились бывшие фронтовики. Партийный секретарь недолго выступал, умолял всех принять участие в копке свёклы, а коммунистам приказал, чтобы не смели показывать упаднический пример. Кто же мог знать, что зима прыгнет, как кошка с печи. Комсомолкой не была, родителей назвали «лишенцами», когда вернулись из ссылки, куда отправили по списку, а её и братьев, поэтому не пускали ни к клуб, ни в избу – читальню. В пионеры не захотели принимать, а в комсомол, и, говорить, нечего. Решила, что нельзя стоять в стороне. Ведь пахали и сеяли, пололи и продёргивали этот самый сладкий корень, не для того, чтоб его бросать под зиму? Она не сказалась больной, как это сделали многие женщины. Могла бы и не ходить, дочь у неё простыла, требовала внимания и заботы. Оставила с бабушкой, старенькой и глухой, но надёжной и заботливой.
Брала тугие, подкопанные мужиками, корнеплоды, обрезала прибитую морозом ботву, тонкий, словно поросячий хвостик, конец. Сняла вязаные варежки. Приехал на поле и он, привёз флягу молока и хлеб. Поздоровался. Те послевоенные председатели ездили в ходках, знали, как идет сев и пахота. Ведь конь везде пройдёт даже в слякоть, в осеннюю распутицу. Председатель разделся, достал большой нож и сел рядом. Женщин было мало на краю поля у свёкольных куч. Фронтовичка Раиса больше распоряжалась, чем работала ножом; строжилась на мальцов, таскавших по снегу свеклины, возмущалась на девчат – комсомолок, которые с песнями и смехом больше мешали друг дружке, чем работали.
Кучка обрезанной свёклы перед ней росла медленно. Две безмужние доярки в ярких полушалках сидели, как нарядные куклы. Они шушукались, задирали друг друга, просили у мужчин покурить для «сугрева», а сами доставали из сумок варёные яйца и звали парней, наливая в кружку «чай». Рядом с Прасковьей сидела на клочке соломы чернолицая болгарка, которую привёз с войны Артём Малиновский. Он умер во время уборочной, подняв колесо от старинного колёсного НАТИ – трактора. Открылись раны. Не довезли до больницы. Кареглазая красавица не уехала с девочкой в солнечную свою страну, а осталась с родителями Артёма. Рядом с ней, перемазанная землёй, работала, как заведённая Аня – дурочка. Она была так проста и до слёз наивна, что Прасковья не раз отбивала её у пацанов, заманивавших её летом в пустую конюшню, обещая конфет и баранок. Аня была старшей, мать болела, остался отец на финской войне. Выполняла девушка любую работу, чтобы хоть чем-то помочь семье. Донесла подлая душа, что Дерябкина Анька «натырила» семенной пшеницы в посевную. Она стояла на суде в рваной кофте, в ветхой юбчонке, статная и не по-деревенски красивая. Молчала, и только слёзы текли ручьями по её бледным щекам. Через год объявилась в деревне с грудным ребёнком. То ли пересмотрели дело, то ли беременность повлияла на сокращение срока.
Когда поделили хлеб, когда открыли флягу с остывшим молоком, Прасковья, остановила болгарку Зою и Анютку, объяснив, что холодное молоко – это верная простуда. Собрали клочки соломы и травы, попытались греть молоко мужики. Председатель вытряхнул из ходка солому, отправил бригадира за дровами.
В сумерках учётчик, скрипя деревянным протезом, подошёл к её куче свёклы, то, удивившись, попробовал поширять костылём, полагая, что внутри натолкана ботва. Кинул сверху свою мерную верёвку с чёрными метками от дёгтя, записал что-то в тетрадке, подошёл к куче Анютки, постоял и двинулся дальше. Прасковья остановила его, потребовала, чтобы замерил и её бурт, проследила, чтобы записал, как надо. Дерябкина наработала больше всех. И что! Мужчинам записали по два трудодня, а всем остальным – по одному. Мальчишкам записали по половинке. Когда она вступилась за Анну, требуя, чтобы ей тоже записали два трудодня, фронтовичка Раиса сказала, поджимая губы: «Мы все выполнили свой долг».
Нет справедливости, – подумала она и сказала: «Одни работали, играя, а другие играли, работая». Её подняли на смех те, кто угостились у подруг, а председатель подошел, снял кубанку и поклонился им, троим, в ноги, каждой, говоря, что он запомнит это поле. Запомнил.