Полицейский отвез его домой, и все произошло точь-в-точь, как ожидалось. Отец кричал, мама выскользнула из комнаты, Пауль, прищурясь, задумчиво глядел на него, словно впервые обнаружил его, Юлиана, существование. Отец сделал передышку, прокашлялся и завопил снова. Брат, зевая, ушел. Юлиан тайком поглядывал на часы, большая стрелка сделала три, четыре, пять скачков, отец все не унимался, стрелка дернулась шестой и седьмой раз, отец проследил за взглядом сына и умолк. Еще через пару минут Юлиан уже нырнул под одеяло и услышал, как ключ два раза повернулся в замке. В темноте обозначились четкие очертания мебели, через жалюзи он увидел, что уже рассвело. По крайней мере, сегодня не надо в школу. С улицы доносились взволнованные голоса родителей, но он не мог разобрать, о чем они говорили. Давешняя картина снова всплыла в памяти: белая рука, мешок, бывший телом, неузнаваемая голова. Но он уже начал к ней привыкать. Внимательно посмотрел на свои руки и неожиданно для самого себя улыбнулся. Потом закрыл глаза.
В последующие затем годы учителей прибавилось, школьные приятели сменились, он изучал латынь, физику, биологию и наконец-то понял, что убегать бесполезно. Когда Пауль выиграл олимпиаду по программированию и с выражением скучающего недоумения, от которого так никогда и не избавился, принимал грамоту из рук министра по делам науки, они всей семьей сидели в первом ряду и хлопали. О, Юлиан бы многое отдал, чтобы тоже стоять на сцене. Правда, он ни бельмеса не смыслил в том, что Пауль сделал: что-то, связанное с простыми числами, с каким-то особенно хитрым способом их определения и с компьютером «Коммодор-64», вот уже год стоявшим в его комнате. Брат, наверное, провел за ним сотни часов, перед мерцающим матовым светом черно-белым телевизором, служившим монитором. Он видел Пауля каждый день, но собраться с духом и спросить никак не мог.
И не мог объяснить почему. Нет человека — так рассуждал он порой, — который бы не трепетал перед Паулем. Родители его не наказывали, учителя старались не вызывать и ставили хорошие оценки, словно брат имел на них естественное право. В двенадцать лет он зарекся справлять Рождество, в тринадцать, поговорив с директором школы, добился досрочного освобождения от уроков закона Божьего, в шестнадцать сильно раздобрел, но это только казалось: Пауль просто отличался неуклюжестью, которую проще всего было объяснить полнотой. Когда брату исполнилось семнадцать, директор заставил его участвовать в молодежной олимпиаде по программированию; Пауль получил вторую премию за построение синусоидной кривой на компьютере системы «Амига».
— Мог бы запросто взять и первую, — заявил он, — но слишком много времени, скукота, кривые уже никому не интересны!
«Не со злости ли это сказано?» — спрашивал себя Юлиан. По всей вероятности, нет; видимо, ничто на свете не могло вывести брата из равновесия и заставить расчувствоваться. Даже те скупые слезы, которые Юлиан изредка видел на его глазах (упал ли он, или поскользнулся, или его поколотил, всего один только раз, Петер Больберг — потом же сам весь побледнел, стушевался и больше никогда не задирался), выступали только после кратких, но напряженных раздумий. Словно Пауль хотел сначала припомнить, как выражаются человеческие эмоции, и в случае необходимости пробудить их к жизни. Или хотя бы разыграть.
Юлиан никогда не тянул на хорошиста. Ему с трудом давался счет, при письме он допускал ошибки, на большинстве уроков скучал до изнеможения. Учителя отыгрывались на нем, срывая свою злость, — ведь к брату не подкопаешься. Однажды ни с того ни с сего биологичка оставила его после уроков; рабочие на улице шумели, за окном летали вороны, а с футбольного поля доносились крики; в тот день он впервые открыл Спинозу. И хотя не понял ни слова, но совершенно невозмутимый тон повествования, на диво учтивая надменность предложений, каждое из которых, словно произнесенное под высокими сводами, отзывалось эхом в голове, — все это произвело на Юлиана колоссальное впечатление. Он читал о субстанции и атрибутах, о взаимно ограничивающих друг друга модусах и вдруг почувствовал слезы, но объяснялось это просто — слабые глаза. В последнее время все чаще и чаще подтверждалась зыбкость окружающего мира; стаканы и чашки ускользали прямо из-под носа, дверные ручки норовили избежать его прикосновения, а буквы из-за своих вывертов вводили в заблуждение относительно их истинной природы. Врач заставил Юлиана смотреть в аппарат, меняя линзу за линзой и монотонно спрашивая: «Что-нибудь видишь? Ну? Что-нибудь видишь?» Так появились первые очки. Он отправился в школу, и Петер Больберг сразу же сбил их метким ударом мяча; Юлиан получил новые: более дешевые и сидевшие немного криво. Он дочитал «Этику» Спинозы до конца и начал сначала. Там непрерывно что-то доказывалось, внятно и неопровержимо, вот только он никак не мог разобраться; пришлось перелопатить море справочников, но все представлялось еще более запутанным и некоторым образом от него, Юлиана, отстраненным, как чужой разговор, не предназначенный для его ушей. Он вгрызался в текст снова и снова, по-прежнему ни крупицы не понимая. И взял книгу с собой на каникулы.