Только что беседовал с адвокатом. Меня — горжусь! — защищает не кто-нибудь, а сам Генрих Падва. Очень интеллигентный и знающий человек, хотя его услуги обходятся мне недешево. Он считает, что меня могут выпустить под залог до суда. Хорошо, если так. Впрочем, Лефортовская тюрьма не слишком отягощает. Что такое камера для особо опасного государственного преступника в Лефортове? Опрятная, чистая комната примерно четыре на пять метров. Стены выкрашены в грязно-зеленый, болотный цвет. Деревянные нары в два яруса. Маленькое окошко, из которого виден лишь внутренний двор тюрьмы и противоположный корпус. Ну, отхожее место, разумеется, — параша. Прохладно, строгий и спокойный интерьер. Дверной глазок-задвижка меня совершенно не смущает. Дежурный постоянно наблюдает за мной, но не видит ничего интересного. В основном я пишу. Адвокат выбил мне право иметь маленький складной столик и печатную машинку. После компьютера стучать по клавишам огромной старинной «Ят-рани» очень непривычно. Особенно раздражает звук. Здесь, в камере, хорошее эхо, когда сажусь работать, она вся наполняется грохотом, как литейный цех. Печатную машинку выдали местную, тюремную, с грубо намалеванным номером. Готовые листы я отдаю Тане — она приходит с передачами. А Таня отдает ментам копировать — обязали. Ведь показания пишу… Уже привыкла к моему тюремному статусу и ничему не удивляется. Некоторое время она давала интервью чуть не каждый день, очень устала. Теперь журналисты успокоились. Таня приносит мне свежую прессу и простые продукты: хлеб с колбасой, творог, яблоки. Я очень непривередлив. Кормят здесь, конечно, паршиво: каша-размазня, мутный суп, справедливо именуемый баландой, жидкий чай. Но мой желудок переваривает все без остатка. У меня нет ни болей, ни изжоги — при том, что я много курю, примерно две пачки в день. С общением здесь, конечно, непросто, но люди попадаются интересные. В соседней камере сидит, например, чеченец, участвовавший в известных событиях на Дубровке. Мы общаемся на прогулках — заключенные гуляют по часу каждый день. Чеченца зовут Мовлади, но он представился как Миша. Энергичный, подтянутый, хладнокровный парень, огненно-рыжий и голубоглазый. Меня, человека, беседовавшего с Абу Абдаллой, боготворит.
Что бы я ни рассказывал, слушает затаив дыхание. Собственно, так рождаются у меня большие куски книги, целые главы. Вначале описываю все Мише, проговариваю вслух, затем иду в камеру и истязаю свою «Ятрань». Проговаривать очень полезно, многие важные подробности всплывают в памяти. Кроме того, е Лефортовской тюрьме сидит Эдуард Лимонов. Я, признаться, не читал его книг, слыхал только, что у этого человека дурная репутация. Но общаться с Лимоновым интересно, особенно если у него хорошее настроение. Он тоже выспрашивает подробности, очень тонко и профессионально — настоящий писатель. Уговаривает меня бросить курить и заниматься физическими упражнениями. Лимонов на прогулке отжимается от земли, делает приседания — я на такое не способен. Несколько раз говорил мне, что очень хотел бы оказаться на моем месте. Думаю, было бы замечательно, если бы на моем месте оказался кто угодно, только не я. Вообще тюремный быт однообразен. Все подчинено пунктуальной регулярности событий: подъем и отбой, еда и прогулки. Поневоле погружаешься в себя, становишься отчужденным и замкнутым. Чтобы как-то разнообразить свою жизнь, я иногда молюсь. Но не пять раз в день, конечно. Миша — тот молится как положено, дисциплинированный. Ну что еще вам рассказать? Пару слов о том, что осталось в стороне от основной линии событий, на полях. Юсуфа Курбана казнили. Подробности мне неизвестны, но так ему, по сути, и надо. Убийство Ариадны Ильиничны, разумеется, до сих пор не раскрыто. Их дочку Скотленд-Ярд нашел — девчонку, изнасилованную и избитую, бросили у обочины хайвея. Через московскую фирму Юсуфа ФСБ вышла на компьютерную сеть «Аль-Нидар», но, по-моему, с мертвой точки дело не сдвинулось. Новых сообщений в прессе нет. Генерала Дустума Абу Абдалла отпустил с миром. Насколько я знаю, генерал сейчас находится в Пакистане. Томас — Туфик погиб при невыясненных обстоятельствах совсем недавно. Вертолет, в котором он летел, был сбит (или упал?) в окрестностях Могадишо. Об этом радостно сообщили американские спецслужбы. Насчет Танаки и Марка информации у меня нет. Скорее всего работают по-прежнему. Хаджи Абу Абдалла жив-здоров, где скрывается — неизвестно. Жан-Эдерн… о нем речь впереди.
…Со странным чувством, словно дубиной по башке получил, я возвращался с аудиенции. Оглушенный какой-то был. И еще больше не знал, совсем уже не знал теперь, что делать. Жизнь уперлась в глухую стену. Отчего-то я ждал многого от этой встречи, чуда какого-то ждал. Вспышки, озарения, внезапного выхода из тупика. Вспышки не получилось, озарение не пришло. Нуда, мы поговорили, на мне поставили несколько простеньких психологических экспериментов… что дальше? Можно, конечно, было пылать от счастья, что с тобой беседовал «сам» Террорист Номер Один… Я не пылал. Мне он вообще в этот момент сделался глубоко безразличен. Как и все на свете. Все осточертело, все! Хотелось лечь и умереть. Никаких сил не было для жизни. Как сомнамбула, спустился в свой номер. Еще у дверей ощутил резкий запах костра, жареного мяса. Когда вошел, первое, что увидел, — распотрошенный рояль. Вырванные, торчащие тугими спиралями струны. Осыпавшиеся клавиши в беспорядке разбросаны по ковру. Очень похоже на человека, убитого миной, серьезно. С вывороченными внутренностями. И то благородный инструмент внушал больше жалости. Ни в чем не повинный, громоздкий, неуклюжий, отчаянно-пижонски белый. Похожий на доброе животное, на беспомощного раненого зверя. Хотелось добить — «удар милосердия».
С балкона доносились голоса, веселый смех. Стараясь оставаться незамеченным, подкрался, встал за штору, посмотрел. Так и есть. Изрубили в куски рояль и жарят на огне свое вонючее мясо. Гогочут. Рядом лежат автоматы. Оставаться здесь я больше не мог. Точка. Стараясь ступать как можно тише, выбрался в коридор, спустился в вестибюль — и вон из отеля! Как ни странно, никто меня, кажется, не видел. В вестибюле несколько муджахидов, развалившись, храпели на диванах. Потолок закрасили почти весь — не знаю, как им это удалось, там приличная площадь. Покосившись на них, вышел на улицу. Густая, темная ночь. Ни фонаря, ни машины. Широкая, просторная авеню послушно легла под ноги. Черные силуэты высотных зданий хранили гробовое молчание, с натугой проступая сквозь мрак. Куда идти? Идти некуда. С этим чувством, опираясь на него, как на палку, поковылял вперед. Брел по мостовой, уставясь себе под ноги. Отчаявшийся, тихий, С пустой головой, где случайные мысли перекатывались, как медяки в котомке нищего. Думать не мог, хотеть не мог. Мысли, желания, надежды остались в недосягаемом прошлом. Прошлого вообще не было, оно исчезло. Затворив осторожно стеклянную дверь отеля, тяжелую, с бронзовой ручкой — мордой льва, я оставил все, что может оставить в своей жизни человек. От и до, все! Может, разговор с Абу Абдаллой подтолкнул меня сделать такой шаг, не знаю. Я был свободен. Да-да, теперь уже полностью свободен. Ничего не осталось. Это и называется смертью, подумалось мне, пока я шагал по бесконечно длинной авеню, уводившей меня черт знает куда. Никуда. Смерть — это когда расстаешься со всем и остаешься совершенно один в пустоте. Как птица высоко в небе. Зачем люди, глупые, мечтают о крыльях? Там, где парят крылатые твари, нет спасения, нет счастья. Свобода не миф, свобода существует на самом деле. Но свобода — дерьмо. Лучше тюрьма, каменный мешок, кандалы и галера, чем эта ночь,, эта авеню, тьма, вымерший город… Без прошлого — и без будущего. Только «здесь», только «сейчас»… Чувство, что проваливаешься в бездонную шахту, в колодец ужаса… Никому не нужен… свободен… ничей… Это аборт — вот точное слово: аборт, выскабливание. Каленым железом прошлись по душе, хирургическим скальпелем рассекли ее и вынули. Со злой иронией, с насмешкой я вспомнил, как собирался прыгать из окна ванной. Не-ет, это было еще не то, еще не конец! Даже не репетиция — обыкновенная истерика. Стакан водки, если есть под рукой, — и как не бывало. А вот сейчас, ребята, все. Вот теперь… Боже, Боже…