После полуночи из ниоткуда выкатилась, как серебряная монета, громадная луна. Барханы засеребрились, словно на них выступил искрящийся иней. Шагая по едва заметной тропе и стуча зубами от холода, я любовался нереальным зимним пейзажем. Казалось, еще немного — и звезды полетят на землю крупными пушистыми хлопьями, завьюжит и пойдет кружить по пустыне бесноватая февральская метель. Залитая холодным лунным серебром, невысокая горная гряда, к которой мы направлялись, казалась могучим айсбергом, возвышавшимся среди оледенелого моря. Горстка бородатых замерзших людей, мы были вроде одиноких полярников, бредущих сквозь царство холода и мрака в неведомую даль. Тишина стояла такая, что не хотелось верить звукам собственного дыхания, торопливым ударам сердца. Заколдованный край, заколдованный мир… День и ночь несовместимы между собой, их невозможно поставить рядом, объединить в сутки. Расстояние между небом и землей ощущаешь длиной своего позвоночника. Лица идущих рядом настолько чужие, что даже перестаешь их бояться. Все нереально, все перевернуто с ног на голову. Какая-то изнанка мироздания, обратная сторона… Ведь верили же люди когда-то, что Земля полая и мы живем внутри. А кто тогда — снаружи? Я чувствовал даже не страх — какое-то странное недоумение. Как если бы очутился в мастерской Господа Бога и застал его за работой. Обдумывающего, как исправить очередную несуразицу. Ошибку в алгоритме. Мне вдруг показалось, что я увидел нечто запретное. Незримого механика, который является ночами и тайком ремонтирует механизм, возится с неподатливыми болтами и гайками. Словно вор, пробирается он через окошко при свете луны. Виновато оглядываясь по сторонам, позвякивает инструментами… И более всего на свете хочет, чтобы машина работала — пусть кое-как, пусть со скрипом, но только не остановилась бы. Только бы не встал, не замер конвейер…
Рахмон вскинул руку. Остановились, замерли. Тропа шла между двумя приземистыми, но крутыми, с отвесными и плоскими, как дверцы шкафа, стенами кусками скальной породы. Блестящий камень отливал скорбным ледяным блеском, черный и студеный. За этой парой, Сциллой и Харибдой, начиналось нечто вроде неглубокого ущелья, ложбины. Тень, падавшая от правой скалы, наполняла ее густой и неподвижной угрюмой темнотой. Рахмон обернулся, посмотрел на нас, заглянул каждому в глаза. В лунном свете, преображавшем предметы, мы выглядели странно, непохожие на себя дневных. Какая-то бледная печаль сошла на грубые, неумелой топорной резьбы, бородатые лица, придавая им утонченную изысканность венецианской маски. Отрешенные, покрытые потусторонним глянцем, со странной глубиной, открывшейся во взглядах, муджахиды напряженно всматривались в ночь, которая беззвучно плескалась в каменной чаше. Пейзаж был спокоен и нем, как фотография. Даже ветер стих, перестал шуметь сухими ветвями редкого колючего кустарника, который можно было принять за сидящие на корточках фигуры врагов. Потоптавшись в нерешительности еще несколько минут, осторожно двинулись дальше. Тропа уверенно вела все глубже в ущелье, изгибаясь, сдавленная до боли отвесными стенами. Что там, впереди, куда мы идем, — я не знал. Чувствовал только каким-то открывшимся внезапно звериным нюхом — опасность. Не стоит туда ходить, бормотал настойчивый некто, укрывшийся за грудной клеткой, не стоит, не стоит… Думаю, муджахиды ощущали то же самое, и Рахмон — первый. По тому, как мягко он ступал, переливаясь беззвучно с ноги на ногу, как вертел головой в разные стороны, как вскидывал руку при малейшем шорохе, я чувствовал: командиру не по себе. Позиция была абсолютно невыгодной для боя. В узкой каменной щели мы беззащитны как куры, стоит лишь противнику блокировать выход. Автоматчики на скалистом гребне могли расстреливать нас не целясь. Но автоматчиков пока не было. Задрав высоко голову, я увидел, как сонное небо перечертила быстрая хвостатая комета. «Загадай желание», — говорила когда-то мама. «Выбраться бы отсюда живым! — вдруг плеснула отчаянная мысль. — Только бы живым вернуться!»
К счастью великому, опасный участок скоро кончился. Скалы немного попятились, давая волю тропе, а затем и вовсе разбежались в стороны, обнаружив крохотную, в десяток кубиков-домов, деревню. Наверное, это и есть наша цель, решил я. Обследовать, проверить селение, чтобы затем, ясным днем, имам мог безбоязненно явиться сюда и вершить благодеяния. Домишки выглядели убого и мирно, облепленные клочьями неподвижного черного воздуха, как ватой. Укутанные в нее, как елочные игрушки, спали еще глубже, наверное, чем их голодные, с урчащими вздутыми животами, обитатели. Полумертвые вообще от голода, как и все люди, населяющие эти поганые места. Если бы не шалая собака, которая ни с того ни с сего принялась хрипло и отрывисто лаять, деревня напоминала заброшенное кладбище египетских каких-то времен с печальными, разграбленными гробницами. Услыхав отрывистое гавканье, Рахмон застыл на мгновение столбом, затем резким жестом велел нам всем немедленно лечь на землю. Послушно повалились, ткнулись носами в щебенистый грунт. Нас ли почуяла собака? Или кого-то другого? Мне было нехорошо. Тяжелой, бессловесной тушей навалился удушливый страх. Ладони, холодные и липкие, вцепились в оружие. Никогда еще автомат не казался мне роднее и ближе всего на свете, спасательным кругом настоящим. Жилка, которая билась на виске, отзывалась внутри черепа колокольным звоном. Равнодушная луна скрупулезно обнажила все детали пейзажа, от мелких остроугольных камешков до круторогих скал. Скрываясь от ее беспощадного света, мы вжимались в упругую, неподатливую мглу, словно продавливали в ней формы своих тел. Пес то успокаивался, то вновь принимался за свое. Эхо подхватывало, усиливало, умножало звонкий лай. Казалось, поблизости бродит целая свора длинноногих, облезлых, злобных и неугомонных бездомных собак. Приказа вставать не было. Скрывшись за высоким, в рост человека, треугольным камнем, Рахмон наблюдал за деревней. Как по мне, никаких признаков жизни в деревне не появилось. Пес разве что… ну подумаешь, пес. Трудно сказать, сколько длилось невыносимое ожидание. Любой посторонний звук воспринимался как сигнал тревоги, мы боялись пошевелиться, двинуть рукой или ногой. Мышцы затекли и мучительно ныли, пробирал до костей холод, сводило суставы жгутами судороги. Только облачка сизого пара поднимались в воздух и быстро таяли.
Наконец Рахмон вынырнул из-за камня длиннорукой тенью, подал знак. Осторожно, как по минному полю, начали спускаться. Метров через сто разбились на три группы, по пять человек. Моя, с Рахмоном во главе, двигалась прямо вперед, две другие заходили слева и справа. Если я правильно понял язык жестов (уже часа два никто из нас не проронил и слова), решено было встретиться на противоположной стороне долины, у смутно серевшей сквозь темень полуразрушенной мечети. Дождавшись, пока звуки шагов ушедших в ночь муджахидов перестали быть слышны, Рахмон снял автомат с плеча, взял его наперевес и негромко вздохнул. Вздох вышел слишком печальный какой-то. Обреченный.
Деревня действительно будто вымерла. Даже пес беспокойный, и тот заткнулся. Мрачные, насупленные, неприветливые, стояли дома-гробницы с узкими окошками, за которыми клубилась сплошная чернота. Каждый из домов мы брали в кольцо, осматривали со всех сторон, обнюхивали. Никаких признаков жизни. Если внутри кто-то и есть, эти люди не опаснее мертвецов. По крайней мере хотелось верить. От дома к дому, от дома к дому… Пока все спокойно, утешал я себя, пока что все абсолютно спокойно… Внезапно Рахмон вздрогнул, замер как вкопанный. По одной лишь его спине можно было понять: что-то не так, опасность! Жестом поманил нас к себе. Я подошел тоже и сразу увидел: на земле, вытянув длинные тощие лапы, лежала косматая дворняга с перерезанным горлом. Оскаленная пасть, полная свежей крови, серебристо-белые в лунном свете клыки, мертвый длинный язык вывалился набок и покрыт пылью. Я дико огляделся по сторонам, перехватило дыхание. Клянусь, если бы было куда убежать, пулей рванул бы с места! До того страшно стало. Они были где-то совсем рядом. Знали о нас, видели, наблюдали. И мы, если так, у них на мушке. В любую минуту…