Выбрать главу

Все-таки придется начать издалека — иначе не объяснишь. Мы переехали в Неаполь, когда мне было шесть: отцу предложили работу в морском порту; все мои друзья остались в Матере. Раз в две недели мама везла меня на площадь Гарибальди и сажала на поезд; в Матере меня встречала бабушка — я видел ее ровно полчаса, пока мы ехали с дорожной сумкой до улицы Сальгари, — и еще полчаса спустя выходные на обратном пути к железнодорожной станции; бабушка никогда не пыталась удержать меня дома, называя «уличным» ребенком. Где-то в Неаполе была школа, были уроки рисования, был полюбившийся отцу театр Тото — но все самое главное в жизни происходило в переулках Матеры, в кирпичной пыли и пожухлых листьях, под запахи хлеба и чеснока. Учился я плохо, но иногда что-то занимало меня — скажем, седьмой день «Декамерона»; тогда я чувствовал желание постичь Боккаччо от начала и до конца, брался за «Фьезоланских нимф» и с небывалым воодушевлением разгрызал три-четыре строфы. А потом футбольная площадка, вылазки в каньон, еще теплый от солнца виноград, сорванный тайком в кооперативном хозяйстве, и еще много всего — но вспоминается по большей части ерунда: как я вернулся из Матеры с корзиной, а в ней — два кролика; как отец разбил кофейник; как в середине Вагнера вдруг выключился свет, и на сцене расставили красные бумажные фонари из «Мадам Баттерфляй»; как мама смотрит печально в зеркало и, вздыхая, крестится флаконом духов.

Позже был университет — какие-то странные, одообразно-утомительные годы: вспоминаю их почти безо всякого чувства. Учиться, не учиться — мне было все равно; университет волновал отца. Ему хотелось, чтобы я мог читать и писать по-гречески: отец родился в Трикале и, приехав по совершеннолетию в Италию, начал жизнь почти заново — только язык и связывал его с прошлым. Сколько себя помню, я говорил на итальянском и на греческом; мама — на одном итальянском. Удивительно, но, прожив с отцом с четверть века, она никак не понимала, чего от нее хотят, когда слышала по-гречески: который час? или: спасибо. Она словно знала что-то о жизни отца в Трикале или наоборот не хотела знать ничего; она часто злилась, когда мы с отцом говорили на греческом. Временами казалось, что она вообще против любого вмешательства отца в мою жизнь; когда я поступил на лингвистический факультет, она пообещала, что с карманными деньгами покончено, — она хотела, чтобы я стал юристом. Мне же не хотелось ничего: я был рад распрощаться со школой. Некоторые мои друзья перебрались из Матеры в Неаполь, однако многие уехали учиться в Рим, кое-кто — в Париж, в Америку; в Матере осталась горстка самых близких мне людей — только бабушка три года как умерла. И вот я зачем-то пишу все это, размазываю по странице беспорядочные воспоминания, а то, что нужно сказать, — того никак не уловить и не выразить. И все же в этом невыразимом и заключаются смысл и суть тогдашней жизни, как будто жить стоило ради одной лишь невозможности понять и внятно описать свое существование, ради его непостижимой противоречивости, и если так, то особенно неловко за сегодняшнюю муть с ее трамвайными маршрутами, с узнаваемыми ежедневно вещами, в которых нет ничего нового, со словарями и папками, распухшими от бумаг.

Потом был остров. Несмотря на обещания, мама продолжала каждое воскресенье снабжать меня деньгами — на трамвай, на выпивку, на книги. Читал я много: не только Гомера и Софокла, взятых в университетской библиотеке (хотя, казалось бы, какое отношение они, умершие за сотни лет до Христова пришествия, имеют к изучению новогреческого языка), но и нынешних итальянцев: Эко, Пиперно и Магриса. Помню, прочитав на третьем курсе «Микромиры», я впервые почувствовал, как сквозь меня и окружающий меня мир протекает время, подумал о том, что незначительная, почти незаметная история моей жизни непременно станет частью всеобщей Истории — хочу я того или нет. Ладно, речь не о книгах; в мае был экзамен по лексикографии: Византиос с бесконечными предисловиями, затем пятнадцать томов Димитриакоса — я впервые задумался: а не лучше ли штудировать декреты, написанные на крепком итальянском? Отец тогда сказал: расквитаешься со словарями — поедем вдвоем в Афины, оттуда — в Трикалу. На экзамене я отвечал предпоследним, говорил долго и путано, повторяя большей частью одно и то же; профессор смотрел на меня сонно, сквозь какую-то нечеловеческую усталость; думаю, он не понял и четверти сказанного, но улыбнулся, будто извиняясь, и поставил: удовлетворительно. Отец пообещал взять билеты на август, но вот наступил сентябрь, потом Рождество: у отца не было времени, то и дело работа — и еще что-то, чего я не понимал, о чем знали только он и мама. В начале весны — я уже не верил ни в Трикалу, ни в Афины — отец объявил, что покупает билеты: я полечу один. Начались какие-то объяснения — я слушал с досадой и не очень внимательно, а затем сказал: если один, то лучше у моря, чем в Трикале. Наверно, мне хотелось обидеть отца — он и обиделся: вместо билета на самолет — утренний поезд, унылая панорама Бриндизи, паром. А потом Анна.