Снова зашел в триста пятнадцатый: хотелось есть, Стася предложила яблоки.
— Мама дала в дорогу, а я их не люблю, — объяснила она. — Слышали, ужин полвосьмого. Ресторан в другом корпусе.
Принес яблоки в номер, попробовал: кислятина. Потом два часа рассказывал зеркалу о монументальном искусстве советской Болгарии: ближе к семи, озверев от голода, зачеркнул полдоклада и отправился искать ресторан. Полчаса урчал животом перед стеклянной дверью, наблюдая, как официанты накрывают шведский стол.
Гомонов так и не появился: ни до ужина, ни на ужине, ни после ужина. В девять зашла Стася, предложила на дискотеку. Монументальное искусство осточертело, спать не хотелось: переобулся, спустился в бар. Играло что-то стремительное и невнятное; Наталья Петровна, танцуя, раздвигала воздух руками, будто плавала брассом. Скоро осточертела и дискотека; захотелось выпить. Бармен объяснялся с мужчиной в полосатом пиджаке: я решил подождать за стойкой. Минут через пять не выдержал, подошел, прислушался. Мужчина в пиджаке просил виски; в кулаке его трепыхалась бледно-зеленая тысяча. Бармен на усталом болгарском отказывался от рублей: кажется, мужчина понял, в чем дело, и спросил, нельзя ли записать на триста семнадцатый.
Я вмешался, взял у бармена виски — и еще бутылку пива для себя. Расплатился; пододвинув Гомонову стакан, представился. Гомонов представился в ответ:
— Олег. Это хорошо, что вы… — Не договорив, он полез в карман, достал деньги, начал отсчитывать. — Давай дам это, рублями. Сколько выходит?..
Рубли я не взял: объяснил, что соседи — сочтемся. Он не расслышал: динамик над нами вдруг заревел громче прежнего. Он махнул на дверь; мы вышли из корпуса, нашли скамейку. За это время он успел осушить стакан и забыть про рубли. Мы закурили; он спросил:
— Долго учить болгарский?
Я признался, что болгарского толком и не знаю: виски с пивом — вот и весь болгарский. Сказал, что почти шесть лет прожил с болгаркой: она привела меня работать в институт, а потом конференции, монументальное искусство, вид на море. Точнее, про шесть лет только подумал сказать, но Гомонов перебил:
— Третий год перевожу: без подстрочника — пиздец. Вроде буквы те же, иногда слова те же. А все-таки глянешь на страницу — а там жопа, просто жопа. Какая мне конференция, чего я тут делаю…
Я спросил про тему его доклада. Вместо ответа получил:
— Слушай, дай еще раз взаймы. Как они живут с их деньгами и карт не принимают? У кого они вообще есть, эти их деньги?
У меня были; я дал. Гомонов вернулся с двойным виски и бутылкой пива, что было необязательно: от первой оставалось больше половины. Сдачу он не вернул.
Мы проговорили минут двадцать. Гомонов рассказал о переводах, о каких-то студентках, снабжающих его подстрочниками, о том, как напился в аэропорту и едва не прозевал рейс. Мне удалось вставить кое-что о монументальном искусстве; потом вышла Стася:
— Духота какая. Тут хорошо. Что вы пьете?
Гомонов взял у меня второе пиво, протянул ей. Потом сказал что-то возвышенное про птиц — за них и выпили. Стася смотрела в окно на Наталью Петровну, смеялась. Я вдруг вспомнил: а ведь год назад она мне нравилась — Стася, не Наталья Петровна. Когда было кого любить, когда рядом была Иванка, я днями напролет ходил за Стасей: то цветочки, то партерчик, то прянички. А сейчас: Иванки нет, внутри все пусто. Так пусто, что и сказать кому стыдно — и пустить кого-нибудь жутко. А Гомонову не жутко:
— Стася, — сказал он, — пойдемте к морю.
Потом словно заметил меня и добавил:
— Вдвоем.
Стася показала ему лицо: неприятное, тотчас напомнившее мне все цветочки и прянички; убежала. После этого «вдвоем» на Гомонова смотреть не хотелось. Стал разглядывать медальон на дне бассейна: лицо, краешек лиры, лавры — все из бледно-розовой плитки. Наконец повернулся к Гомонову:
— Знали, что Орфей родился под Пловдивом? Так, по крайней мере, болгары считают.
— Речь не об этом, — ответил Гомонов. И потом невпопад: — Послушайте, я ведь только развелся.
Окна бара загорелись; я наконец разглядел его. Пиджак мятый; полосы на нем волнами, оттого что, когда говорит, водит по воздуху стаканом. Нагрудный карман под красным пятном: вино, что же еще. Мизинец на левой руке в пластыре. Особенно от полос, карманов и пластырей — его лицо: оно вдруг прояснилось, и дело было не в освещении. Рассказывая какой-то ужас, лицом он распрямлялся, разглаживался.
— Представь, — схватил он мой локоть, — за стеной подыхает ее отец. А мы ссоримся, я решаю: а пошла она на хуй. Уже ботинки надел — она в меня кидает чем-то: вроде ложкой для обуви. И тут, — он закрывает глаза, — ее отец за стеной: то ли хрипит, то ли стонет — просто пиздец. Я, конечно, остаюсь — отцу было недолго. Мать уже схоронили — мы вообще всю родню схоронили.