Вдоль реки выхожу к морю; море и небо словно рисованы одной краской — серые, ко всему безразличные. Ставлю сумку на парапет, сажусь на брусчатку — лицом к волнам. Сколько не вглядывайся в горизонт — конца не видно; белые полосы волн — чем дальше, тем меньше: сначала черточками, затем точками, и даже там, где море как будто сливается с небом, не существует никакого решения — и невозможно представить, что есть другой берег, бывший раньше домом — бывший раньше всем. Где-то в этой серой безграничности скользит теплоход — тысяча незнакомых лиц и один пустой промежуток между ними — ты никак не поверишь в пустоту, ты не можешь поверить. Весь последний год — бесконечное ожидание: ждем чего-то, будто не знаем чего, а знаем мы точно. И видим там, впереди, одно мучение — оно сильнее мучений земных, хоть и кажется, что сильнее муки не придумать. Ты как-то сказала, что будет только хуже, только больнее, — но ведь и лучше, легче будет; не может не быть. Здесь, в этом городе, каждым днем, что делим с тобой, пятнаем свои имена перед Господом, а там — там уже будет кончено и будет с нами решено, и будет милостив Господь — отвернет наши лица друг от друга, и не станет твоих глаз, и не увижу в твоих глазах всего пути, всего нашего падения: ни первой ласки, ни материных слез, ни теплохода, ни писем. И не станет уже ни лиц, ни глаз — только и будет что шепот, от которого никуда не деться, который не забудет и не забудется, — пускай себе шепчут, не стану их слушать.
Да и не услышать ничего нового, если все известно наперед: встану, отряхнусь, отряхну сумку. Пойду вдоль реки, ты — навстречу, неся через улицы ирисы; ты не заметишь меня — или не скажешь ни слова, заметив. На ринге еще пусто: чернота, желтый луч; в раздевалке раскрою сумку, выругнусь, увидев тренировочные перчатки заместо старых отцовских. Оставлю вещи — шесть или восемь; разыщу тренера, потом час: растяжка, суставы, дыхание. В какой-то момент почувствую мятную свежесть ирисов, увижу тебя на причале: твое лицо неотличимо от сотни других лиц, отмеченных надеждой. На горизонте появится теплоход — и причал смолкнет, целиком устремившись к палубе, полной невнятного движения; тренер ударит мне в плечо, рявкнет, заставит вернуться к настоящему: встаю на весы, закрываю глаза, когда прожектор щупает меня своей теплой рукою. Начнется бой — для тех, кто, сделав свою ставку, теперь кричит с трибуны имя — мое или нет; для меня — ничто не начнется и не придет к концу: всякая вещь, всякий запах, которым пронизана арена, которым пропитан этот город, — все твердит о невозможности, о бесконечности исхода. Во множестве лиц, устремленных к рингу, мне снова увидится причал, увидится трепетное ожидание — и одно лицо чуть ближе, ровно против меня — твое: случившаяся в нем перемена не удивит, не способна удивить меня; ты как-то сказала, что будет хуже, больнее. Ты приблизишься — по какой-то затейливой траектории: петляя, кружась; меня обдаст цветочной горечью — и кислотою пота: толпа начнет исчезать, проваливаться в глубину города; ты останешься одна: причал потемнеет, теплоход обернется к морю, чтобы плыть от твоего взгляда; я наконец отвернусь, чтобы не видеть твоего лица, — и внезапно, впервые за столько лет разгляжу вдалеке дом, разгляжу мать и отца, разгляжу всех наших братьев и сестер, разгляжу каштаны, за ними — окно в растрескавшейся раме, а под окном — молочного цвета клумбу — чуть примятые шершавым ветром ирисы — разгляжу это белоснежное море, покрывшее собою опустелый край, эту живую жизнь, раскинувшуюся посреди ничего, — я сделаю шаг к этой жизни, я буду знать, что за моей спиной ты уронила в воду цветы и, отвернувшись, пошла вдоль реки, чтобы больше не возвратиться.