Выбрать главу

– Товарищ Зощенко, – спросил ты, – вы так любите Горького, я тоже его уважаю. Но скажите мне, бывшему заключенному турецкой тюрьмы, как могло получиться, что такой мудрый писатель из пролетариев приехал в одну из самых страшных тюрем и ничего не понял, стал восхвалять советский тюремный рай?

– Да он решительно все понял. Все знал и, уверен, ужаснулся. Я прежде тоже верил, что его надули, а несколько недель назад встретил бывшего узника Соловков, он при Горьком там находился. Вот он много чего помнит, но одна история с участием Горького очень тяжелая… На Соловках наряду со взрослыми находились дети, дети каэров – контрреволюционеров. Для них была организована специальная колония. Однажды нескольких заключенных с острова послали на соловецком баркасе в близлежащий город Кемь за мукой. Среди взрослых был и один паренек. Послали их голыми, чтобы не сбежали. В Кеми, где они должны были грузить на судно муку, им выдали по пустому мучному мешку с тремя дырками для головы и рук. Из разговоров охраны мальчишка понял, что на их судне на Соловки поплывет сам Максим Горький. Значит, все теперь переменится! Горький их защитит!.. Но их загнали в трюм и предупредили: если кто пикнет – головой в воду, а там, они знали, больше трех минут не продержаться. На Соловках Горького окружили двумя-тремя десятками интеллигентных стукачей, других научили, что говорить, и пошла грубая показуха с цветочками на столах… А когда он уезжал, соловецкая власть устроила торжественные проводы. Горький тоже сказал речь, сказал, что живут заключенные здесь хорошо. Тогда мальчик, тот самый мальчик, что сидел в трюме голый, прорвался к нему и крикнул: «Алексей Максимович! Не верьте. Вам всё врут!» Горький потребовал комнату и попросил оставить их вдвоем. Два часа мальчишка рассказывал ему о соловецких пытках, о двадцатичасовом рабочем дне, о том, как заставляют людей трудиться в ледяной воде… Горький плакал, ужасался и, взяв обещание с соловецкого начальства мальчика не трогать, весь в слезах уехал. Недалеко отплыл старый баркас с пролетарским писателем, когда мальчишку расстреляли перед строем. Горький узнал об этом, но сделать ничего не мог. Он уже был сломлен.

На сем и закончился ваш обед с Зощенко.

Помнишь, как спустя много лет, в начале шестидесятых мы с тобой, Назым, пили чай в богатом доме вдовы Алексея Толстого Людмилы Ильиничны. Приглашена кроме нас была лишь единственная гостья, Екатерина Павловна Пешкова, первая жена Алексея Максимовича. Эта тихая, сдержанная старушка в разговоре особого участия не принимала, да и разговора-то не выходило. Ситуация становилась критической. Напор светских фраз Людмилы Ильиничны только усугублял пустоту, и вдруг ты ни с того ни с сего, словно в продолжение давно идущего внутри спора, спросил Екатерину Павловну:

– А как мог ваш муж бросить этого ребенка?

– Какой муж? Какой ребенок?! – опешила старая женщина. Ты, волнуясь и путая русские слова, пересказал услышанную от Зощенко историю о расстрелянном мальчике. Екатерина Павловна долго не отвечала. А потом глухо так сказала:

– Не судите, да не судимы будете. Уже все было нельзя. – И после паузы: – Нашего сына мы потеряли на той же дороге… – Вдруг вся собравшись в пружину, Назыму в упор: – А вам не приходилось видеть глаза Алексея Максимовича на последних фотографиях? Вы посмотрите, посмотрите, а еще лучше хроникальные кадры, где он на московском вокзале провожает Ромена Роллана. Нет, он ничего не мог изменить…

Вечером, едва я пришла домой после этого долгого разговора с тобой, ты позвонил и безо всякой подготовки попросил послушать несколько фраз. Ты читал медленно, как завещание: