– Благодарю. Твои новости, друг мой, захватывают у меня дыхание. Так бароны покорились?
– Да; в первый же день один из Колоннов. синьор Адриан, принял присягу; через неделю Стефан, которого уверили в безопасности, оставил Палестрину вместе с Савелли; затем явились Орсини – даже Мартино ди Порто безмолвно покорился.
– Трибун – так его называют? Но, кажется, его хотели сделать королем?
– Ему предлагали это, но он отказался. Его настоящий титул, в котором нет притязаний на патрицейские почести, много способствовал к тому, чтобы примирить нобилей с новым порядком вещей.
– Благоразумный плут! Виноват – мудрый властитель! Значит, трибун один господствует над великими именами Рима?
– Извините, правосудие его беспристрастно, оно равно для всех, для крестьянина и для патриция; но трибун сохраняет для нобилей все их справедливые привилегии и законный ранг.
– А! И эти тщеславные куклы, сохраняя вид, почти забывают о сущности; понимаю. Но это говорит об уме трибуна. Он неженат, кажется? Не ищет ли он жены между Колоннами?
– Трибун женился – через три дня после того как достигнул власти – на дочери барона ди Разелли.
– Разелли! Не знатное имя; он мог бы сделать лучший выбор.
– Но говорят, – продолжал молодой человек, улыбаясь, – что трибун скоро вступит в родственные связи с Колонной посредством своей прекрасной сестры, синьоры Ирены. К ней сватается барон ди Кастелло.
– Как, Адриан Колонна! Довольно! Вы убедили меня в том, что человек, который удовлетворяет желания народа и вместе внушает страх нобилям или примиряет их – рожден для власти. Ответ на это письмо я пошлю сам. За ваши вести, господин посол, примите вот этот камень. – И рыцарь снял со своего пальца довольно дорогой перстень. – Полно, не бойтесь, это мне дали в подарок, как я даю вам!
Посол был приятно изумлен обращением знаменитого разбойника, который тоже немало удивился непринужденности и фамильярности, с какой молодой человек рассказывал ему, Фра Монреалю, в собственной его крепости, римские новости. Юноша низко поклонился и принял подарок.
Хитрый провансалец, заметивший произведенное им впечатление, видел также, что полезно было бы отложить на время меры, которые он счел было нужным принять.
– Если ты возвратишься в Рим прежде, чем дойдет туда мое письмо, – сказал он, отпуская посла, – то уверь трибуна, что я удивляюсь его гению, приветствую его власть и подумаю о его требовании, по возможности, с благоприятной стороны.
– Пусть нашим врагом будут лучше десять тиранов, нежели один Монреаль, – с жаром отвечал посол.
– Врагом! Поверьте мне, синьор, я не желаю вражды с властителями, которые умеют управлять, и с народом, который имеет мудрость и править, и повиноваться в одно и то же время.
Однако же весь этот день Монреаль был задумчив и не в духе: он отправил верных послов к губернатору Аквилы (который тогда вел переписку с Людовиком венгерским) в Неаполь и в Рим. Последнего он снабдил письмом к трибуну. В этом письме он, не компрометируя себя окончательно, притворился согласным исполнить требование, и просил только большей отсрочки, чтобы приготовиться к отправлению. Но в то же самое время Монреаль прибавил к своему замку новые укрепления и снабдил его множеством припасов. Ночь и день его шпионы и лазутчики наблюдали за проходом к замку и за тем, что делается в городе Террачине. Монреаль был именно из тех вождей, которые более всего приготовляются к войне тогда, когда, по-видимому, имеют самые мирные намерения.
В одно утро, именно через четыре дня после появления римского посла, Монреаль, тщательно осмотрев наружные укрепления и запасы и довольный тем, что может выдержать по крайней мере месячную осаду, явился в комнату Аделины с более веселым лицом, чем обычно.
Аделина сидела у окна башни, откуда виден был великолепный ландшафт лесов, долин и померанцевых рощ – странный сад для подобного замка! В изгибе ее шеи, когда она склонила лицо на руку и слегка повернула свой профиль к Монреалю, было что-то невыразимо грациозное. Головка ее ясно обнаруживала благородное происхождение, кудри ее были разделены пробором на лбу, – простая прическа, удачно возобновленная в наше время. Но выражение лица, наполовину отвернувшегося в сторону, рассеянная напряженность взгляда и глубокая неподвижность позы были так грустны и печальны, что веселое и ласковое приветствие Монреаля замерло у него на губах. Он молча подошел и положил руку на ее плечо.
Аделина обернулась, прижала эту руку к своему сердцу, и вся ее грусть исчезла в улыбке.
– Дорогая моя, – сказал Монреаль, – если бы ты знала, как тень печали на твоем светлом лице омрачает мое сердце, то ты никогда не грустила бы. Но в этих грубых стенах, где возле тебя нет ни одной женщины, равной тебе по званию, где всякое веселье, какое только может дать Монреаль этим залам, неприятно для твоего слуха, – неудивительно, что ты раскаиваешься в своем выборе.
– Ах, нет-нет, Вальтер, я никогда не раскаиваюсь. Когда ты вошел, я думала о нашем ребенке. Увы! Это было наше единственное дитя! Как он был хорош, как походил на тебя!
– Нет, у него были твои глаза и лоб, – отвечал кавалер прерывающимся голосом, отвернувшись.
– Вальтер, – сказала Аделина, вздыхая, – ты помнишь? Сегодня день его рождения. Сегодня ему десять лет. Одиннадцать лет мы любим друг друга, и тебе еще не наскучила твоя бедная Аделина.
– Я твой до гроба, – отвечал Монреаль со страстной нежностью, которая совершенно изменила характер его воинственной наружности, дав ей кроткое выражение.
– Если бы я могла быть в этом уверена, то я была бы вполне счастлива! – сказала Аделина. – Но пройдет еще несколько времени, и небольшой остаток моей красоты поблекнет; а какие другие права я имею на тебя?
– Всевозможные; воспоминание о первом твоем румянце, о твоем первом поцелуе, о твоих бескорыстных жертвах, о твоих терпеливых странствованиях, о твоей безропотной любви! Ах, Аделина, мы провансальцы, а не итальянцы: а когда провансальский рыцарь избегал врага или оставлял свою возлюбленную? Но довольно, дорогая моя, сегодня не будем сидеть дома, не будем грустить. Я пришел звать тебя прогуляться. Я послал слуг разбить нашу палатку возле моря. Будем наслаждаться померанцевыми цветами, пока можем. Прежде, чем пройдет другая неделя, у нас могут случиться занятия посерьезнее и место для наших прогулок будет потеснее.
– Как, дорогой Вальтер, ты предвидишь опасность?
– Ты говоришь так, госпожа-птичка, – сказал Монреаль, смеясь, – как будто бы опасность для нас – какая-то новость; кажется, пора бы узнать, что это воздух, которым мы дышим.
– Ах, Вальтер, неужели это вечно будет продолжаться? Ты теперь богат и знаменит, неужели ты не можешь оставить свое беспокойной поприще.
– Ах, Аделина! Что такое богатство и знаменитость, если не средства к достижению власти? Что касается войны, то щит был моей колыбелью – молю святых, чтобы он был мне погребальным катафалком! Эти дикие и волшебные, крайности жизни, – переходы от беседки милой к палатке, от нищеты к дворцу, – переходы, делающие сегодня блуждающим изгнанником, завтра – равным королю, составляют настоящую стихию рыцарства моих нормандских предков. Нормандия научила меня войне, нежный Прованс – любви. Поцелуй меня, дорогая Аделина; теперь пусть служанки оденут тебя. Не забудь своей лютни, моя милая. Мы разбудим эхо провансальскими песнями.
Гибкий характер Аделины легко поддался веселости ее возлюбленного, и скоро компания выехала из замка к месту, которое Монреаль избрал местом отдыха во время дневной жары. Но уже приготовленный ко всякому отчаянному нападению замок был строго охраняем и, кроме домашних слуг, любовников сопровождал отряд из десяти солдат, в полном вооружении. Сам Монреаль был в латах, а его оруженосцы следовали за ним с копьем и шлемом.
Они вошли в палатку; из слуг, оставшихся вне ее, одни праздно бродили по морскому берегу, другие готовили к вечеру лодку для катания, некоторые в простой палатке, скрытой в лесу, приготовляли полдневный завтрак. Между тем струны лютни, на которой играл Монреаль с небрежной ловкостью, нарушали своей музыкой задумчивое безмолвие полудня.