Для оказания ему помощи невозможно было найти врача; но его ежедневно посещал один очень добрый монах, который, быть может, был искуснее в медицине, нежели многие, имевшие претензию на ее знание.
Ирена почти не отходила от больного, она принимала пищу только для того, чтобы силы не оставили ее, она была не в состоянии сомкнуть глаза, хотя, во время сна Адриана, охотно желала бы отдохнуть. Но странно, при всем напряжении, которого требовало это одинокое бодрствование, при всем изнеможении тела и души, она казалась удивительно бодрой. Монах посетил больного поздно на третью ночь и дал ему сильное успокаивающее лекарство.
– В эту ночь, – сказал он Ирене, – будет кризис: если он проснется, как я надеюсь, в сознании и со спокойным пульсом, то он будет жить; если же нет, то приготовьтесь, дочь моя, к худшему.
Монах ушел, и Ирена снова стала бодрствовать у постели больного.
Сон Адриана был беспокоен и прерывист. Его черты, его восклицания, жесты, все обнаруживало сильную агонию – душевную и телесную. Терпеливо, безмолвно, сдерживая дыхание, Ирена сидела у изголовья. Лампа была отодвинута в дальний конец комнаты. При свете ее, заслоненном занавесками, она могла видеть только очертание лица Адриана. В страшном ожидании все мысли, которые прежде тревожили ее ум, замерли и замолкли. Вся судьба ее зависела от случайностей этой одной ночи! В ту самую минуту, когда сон Адриана стал наконец, по-видимому, крепче и спокойнее, колокольчики похоронной телеги нарушили тишину улиц своим зловещим звоном, и Ирена услыхала, что тяжелые колеса остановились под самым окном. Густой и глухой голос громко закричал:
– Выносите мертвого!
Она встала и неслышными шагами пошла затворить дверь, как вдруг тусклая лампа осветила темные и закутанные фигуры беккини.
– Вы не сделали знака на двери и не вынесли тела, – сказал один сурово, – а это уже третья ночь! Он готов для нас.
– Тише, он спит, уйдите скорей, он болен не чумой.
– Не чумой? – проворчал беккини тоном обманутого ожидания. – Я думал, что никакая другая болезнь не осмелится нарушать прав этого мора!
– Уйди, вот деньги, оставь нас.
И страшный возница с угрюмым видом удалился.
Телега двинулась; колокол снова зазвонил; наконец, этот страшный набат мало-помалу замер в отдалении.
Прикрыв лампу рукой, Ирена подкралась к постели, в страхе, чтобы этот звук и внезапный приход беккини не разбудили спящего.
Засветило утро не пасмурно и не длинно, как на севере, но тем внезапным блеском, с которым появляется день в том климате, подобно гиганту, воспрянувшему от сна. Адриан все еще спал. Казалось, ни один мускул его не шевелился; сон его был еще глубже, чем прежде; безмолвие давило воздух. Это крайнее оцепенение, так похожее на смерть, встревожило и испугало Ирену. Солнце совершило половину своего пути, – монах не приходит; она опять прикоснулась к пульсу Адриана, – он не бился. Она пристально посмотрела на больного в смущении и страхе: живой не мог бы быть так неподвижен и бледен. Сон это или?.. Она отвернулась, сердце ее болезненно сжалось, холод пробежал но жилам, язык прилип к губам. Что так замешкался монах? Она пойдет к нему, она узнает худшее, она не может терпеть долее. Монастырь был довольно далеко, но она знала где, а страх должен был придать легкости ее ногам. Она пристально взглянула на спящего и бросилась из дому. «Я скоро опять увижу тебя», – прошептала она. Увы! Какая надежда может рассчитывать далее минуты? Кто может сказать, что все зависит от него самого?
Несколько минут спустя – после того как Ирена оставила комнату, Адриан с долгим вздохом открыл глаза совсем другим человеком: горячка его прошла, пульс бился тихо, но спокойно. Ум опять сделался господином над телом, и хотя больной был очень слаб, но опасность миновала, жизнь и сознание возвратились к нему.
– Я долго спал, – прошептал он, – о, какие сны! Мне привиделась Ирена, но я не мог говорить с нею, и когда хотел дотронуться до нее, то лицо ее изменилось, фигура ее увеличилась в объеме, и я очутился в лапах отвратительного могильщика. Теперь поздно, солнце уже высоко, я должен встать и идти. Ирена в Ломбардии. Нет, нет; это была ложь, злая ложь; она во Флоренции, я должен возобновить свои поиски.
Вспомнив об этой обязанности, он встал с постели и изумился слабости своего тела. Сначала он не мог стоять, не прислонясь к стене; однако же мало-помалу он так овладел собой, что мог передвигаться, хотя с усилием и трудом. Многодневный голод томил его; он нашел кое-какую скудную и легкую пищу, которую съел с жадностью. Почти с таким же нетерпением он умылся. Теперь он чувствовал себя свежее и крепче и начал надевать свое платье, которое кучей лежало возле постели. Он с удивлением и с каким-то состраданием к себе смотрел на свои исхудалые руки и только теперь стал понимать, что вытерпел какую-то жестокую болезнь, хотя ничего не помнил.
«И я был один, – думал он, – никого не было возле меня, чтобы ходить за мною! Натура была единственной моей сиделкой! Но, увы! Как много времени, может быть, потеряно даром, а моя обожаемая Ирена... Скорей, скорей! Не буду терять ни минуты».
Адриан вышел на улицу; воздух оживил его. Он шел очень медленно и с большим трудом и наконец добрался до широкого сквера, откуда видны были в перспективе одни из главных ворот Флоренции, а за ними фиговые деревья и оливковые рощи. Со стороны этих ворот к нему приближался пилигрим высокого роста. Капор его был отброшен назад и открывал лицо, отличавшееся повелительным, но грустным видом. В его благородных чертах, на широком его челе и в гордом, бесстрашном взгляде, оттененном выражением более суровой, чем нежной меланхолии, природа, казалось, начертала величие, а судьба – несчастье. И когда в этом безмолвном и печальном месте встретились эти два человека, единственные прохожие на пустой улице, Адриан вдруг остановился и сказал встревоженным и нерешительным тоном:
– Не во сне ли я, или в самом деле вижу Риенцо?..
Услыхав это имя, пилигрим тоже остановился и, устремив долгий, пристальный взгляд на изнуренные черты молодого человека, сказал:
– Да, я – Риенцо! А ты, бледная тень, неужели в этой могиле Италии я вижу веселого, благородного Колонну? Увы, молодой друг, – прибавил он более тихим и приветливым голосом, – неужели чума не пощадила цвета римских нобилей? Я, жестокий и суровый трибун, буду твоей сиделкой: тот, кто мог быть мне братом, может требовать от меня братских попечений.
С этими словами он нежно обнял Адриана, и молодой человек, тронутый сто состраданием и взволнованный неожиданной встречей, молча склонился на грудь Риенцо. – Бедный юноша, – продолжал трибун, – я всегда любил молодых людей, а тебя в особенности. Какими судьбами ты здесь?
– Ирена! – отвечал Адриан прерывающимся голосом.
– Неужели это так? Неужели тебе, принадлежащему к дому Колоннов, еще дороги павшие? То же самое привело меня в этот город смерти. Я пришел сюда с отдаленного юга, через горы, наполненные разбойниками, пробрался через толпу моих врагов, через города, где собственными ушами слышал, как город объявлял цену за мою голову. Я пришел пешком, один, охраняемый всемогущим видением. Молодой человек, тебе бы следовало предоставить это дело тому, чья жизнь заколдована, кого небо и земля берегут еще для назначенной цели!
Трибун сказал это тоном глубокого искреннего убеждения; в его выразительных глазах и в торжественном выражении его лица можно было прочесть, что несчастья усилили его фанатизм и увеличили пылкость его надежд.
– Но, – спросил Адриан, тихонько освобождаясь из рук Риенцо, – значит, ты знаешь, где можно найти Ирену? Пойдем вместе. Не теряй ни минуты в разговорах; время дорого, и одна минута в этом городе часто ведет к вечности.
– Правда, – сказал Риенцо, вспомнив о своей цели. – Но не бойся, я видел во сне, что спасу ее, эту жемчужину и любимицу моего дома. Не бойся; я не боюсь.
– Знаете ли вы, где нужно ее искать? – сказал Адриан с нетерпением. – Монастырь наполнен теперь совсем другими гостями.