Выбрать главу

Говорил он так, чтобы в голосе слышались ноты уважения на грани преклонения. Но не пресмыкательства. Ни в коем разе! Старик не любит откровенных подхалимов. Впрочем, Харднетт таковым никогда не был и не собирался становиться.

Старик слушал, не перебивая. А выслушав, подышал на стекла очков и с какой-то запредельной тщательностью стал протирать их мятым платком, извлеченным из бездонных карманов халата. Потом спросил:

– Ты правда так думаешь, дружище?

– Ну разумеется, – ответил Харднетт.

И сам поверил.

Но тут же допустил обидную промашку – встретился со Стариком глазами. Тот сразу впился в него своим фирменным пронизывающим взглядом, ощущение от которого всегда было таким, словно в голову вкручивают два шурупа.

Случилась та минута, когда не знаешь, как поступить.

Отвести взгляд от холодных белесых глаз, как это всегда и делал прежде, значит, дать Старику предлог думать, что был неискренен в разговоре на столь больную для него тему. Это опасно. Не отводить, дождаться, когда сам отведет, значит, показать свое превосходство. Пусть в мелочи, но все же превосходство. Это тоже опасно. Все опасно, когда имеешь дело с опасным человеком. Да еще со столь могущественным.

Харднетт действительно не знал, что делать. Но в замешательстве пребывал лишь несколько волнительных секунд. Будучи достойным учеником своего учителя, он нашел выход: как бы совершенно непредумышленно уронил медальон лицензии на ворс ковра и, обозвав себя растяпой, наклонился поднять.

– Какие-нибудь особые указания будут? – спросил он, сунув медальон в карман сюртука.

– Да, Вилли, будут. – Верховный Комиссар даже не пытался скрыть понимающую ухмылку. – Я попрошу тебя, Вилли, первоначальные следственные действия на Тиберрии провести под прикрытием. Так, чтобы никто из тамошних князьков не знал, что мы работаем. Ни сном, ни духом чтобы. – И, не дожидаясь очевидного вопроса, стал пояснять, с чем связана такая осторожность: – Через неделю… – Он глянул на напольные куранты. – Нет, уже через шесть суток. Так вот, через шесть суток пройдет заседание Ассамблеи по вопросу национальной политики. Не хотелось бы, чтобы статусные гуманисты из Контрольного Комитета вновь подняли вопрос о нашем чрезмерном рвении и излишней подозрительности. Нельзя дать им повод. Понимаешь, о чем я?

– Вполне, – сказал Харднетт и повторил задачу: – Нужно отработать тихой сапой. – И, сделав секундную паузу, заверил: – Надо – отработаем.

Старик одобрительно кивнул, после чего взял Харднетта за рукав и доверительно пожаловался:

– Ты не поверишь, дружище, как утомили меня эти профессиональные душелюбы. Златоусты – черт их дери! – философствующие. Носятся с этой своей… – он брезгливо поморщился, – толерантностью, как дурни со списанной торбой. Ей-богу, как дурни!

– С писаной, – машинально поправил Харднетт.

– Что?

– С писаной, говорю, торбой.

– Да, с писаной, – согласился Старик. – А я как сказал?

– Со списанной…

– Ошибся. Впрочем, им и списанной будет много. Ненавижу их! Даже больше скажу: прибил бы всех на месте, была бы возможность. Им бы только, знаешь ли, критиковать. Хлебом не корми, дай потрындеть на тему «Как нам тут все благочинно обустроить». Выползет такой деятель на трибуну и давай – ля-ля-ля, бла-бла-бла и шема-шема-шема. Самоутверждается с утра до вечера. А скажешь ему: раз знаешь, иди и правь. Валяй. Бери ответственность. И что? Тут же язык в задницу. Ты ему: ну чего, дорогуша, остолбенел? Иди и правь. Давай-давай! Раз знаешь как. А он мнется. Нет, говорит, не желаю. Отчего же, спрашивается? Власть, отвечает, она развращает. Не хочу, говорит, брезгую. Запачкаться боюсь. Ну не сволочь ли?

Харднетт покивал, показывая, что глубоко сочувствует Верховному Комиссару, который по долгу службы вынужден общаться со столь пакостными людишками.

Старик же не сумел остановиться и продолжил гневную речь:

– Я иногда, Вилли, смотрю на такого малахольного и вот что думаю. Черт возьми, думаю, да тебя развратят и власть, и анархия, и богатство, и нищета, и все что угодно! Потому как твоя гнилая душонка и бледная моча в венах от рождения предназначены для растления. Ничего другого тебе не светит, и ничего другого тебе не суждено. И зря, сулявый, отпихиваешь так испуганно власть бессильными ручонками – тебе никто ее всерьез не предлагает. Власть не дают, ее берут! – Старик в запале рубанул воздух рукой, чуть не выронив очки. – И сил нет, как хочется, дружище Вилли, проорать ему на прощание: пошел вон, слизняк! Прямо в рожу: не путайся под ногами у настоящих людей – затопчем! – Он почти прокричал последнюю фразу, зашелся долгим кашлем и схватился за грудь. – Фу!.. Чего-то я… того… разбушевался.

– Шеф, с вами все в порядке? – совершенно искренне обеспокоился Харднетт. Только этого еще не хватало – чтобы Верховный Комиссар отдал богу душу у него на руках.

«И его жалко будет, и себя, – промелькнуло в голове полковника. – Его очень – такой человечище уйдет. А себя и того пуще – по допросам затаскают».

Но Старик откашлялся и успокоил:

– Все нормально, дружище. Со мной все в порядке.

– Может, врача вызвать?

– К черту врача! – отмахнулся Старик. И тут же, лукаво прищурившись, спросил: – Вот кстати, Вилли, ты знаешь, что говорит о толерантности медицина?

Харднетт ответил неопределенным пожатием плеч. Он прекрасно знал, что такое толерантность с точки зрения традиционной науки. Как не знать? В свое время окончил медицинский. Но он также знал, что никакая сила не в состоянии помешать Верховному Комиссару в стотысячный раз высказаться на этот счет. И тот действительно не преминул.

– Толерантность, – назидательным тоном начал Старик, – есть полное или частичное отсутствие иммунологической реактивности. Что означает… Что это, Вилли, кстати, означает?

– Потерю организмом человека способности к выработке антител в ответ на антигенное раздражение, – по-военному четко доложил Харднетт.