– Господи! – воскликнул доктор и беспомощно закрыл руками лицо. – Не делай этого! Прошу тебя, не делай!
Сами собой руки его опустились вниз, и он увидел перед собой маленькую, серую, истощенную до немыслимых пределов фигуру человека. Да нет, не фигуру, а обтянутый пергаментно-бледной кожей скелет. Белые простыни, ослепительно белые стены палаты. Маккой отвел взгляд от стен, уставился на небольшой терминал данных пациента. На верхней строке прочитал: Маккой Дэвид А.
И доктор Маккой сделал ошеломляющее его открытие: цвет смерти не черный, как это утверждалось на протяжении многих веков, а белый, ослепительно белый.
– Маккой, – взывал скелет.
Доктор заставил себя посмотреть на желтое, восковой прозрачности лицо – состарившееся, искаженное страданием. Всю свою жизнь он знал это лицо другим.
Всего лишь три месяца тому назад Дэвид Маккой был широкоплечим цветущим мужчиной восьмидесяти одного года, имевшим большую врачебную практику в Атланте. Он и думать не думал о покое, об отставке даже тогда, когда узнал, что заразился страшной болезнью, известной как «пюронойритис».
Болезнь была очень редкой, завезенной с одной из планет-колоний и, как всякое неизвестное доселе заболевание, – неизлечимой. Наиболее характерным признаком этой болезни была постоянная, не дающая передышки, мучительная боль. Болело все. В огромном, сложном человеческом организме не было такого потайного места, куда бы не добиралась боль.
Но в первую очередь поражались и отмирали периферические нервные окончания. По мере отмирания нервов отмирали и мускулы. Парализованному, наполненному болью человеку ничего не оставалось делать, как лежать и ждать, когда погибнут нервы, отвечающие за работу основных органов и наступит долгожданная смерть.
Нечто похожее на пюронойритис было когда-то известно на Земле как «рак»: те же боли, та же неизлечимость, но рак поражал, как правило, один из внутренних органов и разъедал его. Пюронойритис, как неразборчивый шакал, набрасывался на весь человеческий организм сразу, не давая никакой надежды на спасение.
За три месяца болезни Дэвид Маккой – худощавый, как и его сын, спортивного вида мужчина, потерял пятьдесят четыре фунта веса. Он не мог пошевелиться, не мог видеть, не мог дышать, все за него делала система искусственного жизнеобеспечения. Живым в нем оставался только мозг, чтобы принимать сигналы боли и отзываться на них. Обезболивающие препараты больше не помогали – Дэвид Маккой жил не телом и даже не сознанием, а одним, затянувшимся до бесконечности, приступом боли.
– Леонард, – в который раз донеслось из темноты провала рта закутанной в простыни мумии.
– Я здесь, папа, – к своему собственному удивлению ответил доктор твердым голосом.
Отец поднял на него невидящие глаза и прошептал:
– Боль. Останови боль.
– Мы делаем все, что можем, папа, – задыхающимся голосом ответил сын. – Постарайся потерпеть еще.
– Не могу. Избавь меня…
Сын в ужасе отшатнулся назад:
– Не могу! Пойми меня, папа – ты же сам врач.
Отец больше не пытался говорить. Он застонал долгим, протяжным, жалобным стоном. Сын не мог закрыть уши и не мог слышать этого стона. Дрожащими руками он один за другим отключил все элементы системы, потом бережно поднял невесомое тело отца на руки, вглядываясь в желтое лицо, сознавая и не сознавая, что его отца, Дэвида Маккоя, больше нет…
Сибок стоял рядом, но не как обвинитель, а как исследователь, пытавшийся установить истину:
– Зачем ты это сделал? – голос был мягким, сочувствующим.
– Чтобы сохранить его достоинство. Ты же видел, во что он превратился.
– А было ли у тебя право на это?
– Я – его сын, – голос Маккоя задрожал от предчувствия того, что должно последовать. И оно последовало.
– Но это было не самое страшное, не так ли?
Маккоя затрясло от внезапных рыданий. Склонив голову вниз, прикрыв глаза руками, глотая слезы, он с трудом выговорил:
– Прошу тебя… не надо…
– Поделись и этим, – мягко, но настойчиво потребовал Сибок. – Поделись – и тебе станет легче.
…Маккой бережно положил тело отца на подушки и поспешил в лабораторию при больнице. Он не помнит, сколько дней и ночей провел над микроскопом и бесчисленными склянками, не знает, какова доля его труда в общем деле всей лаборатории, но через несколько месяцев был создан новый препарат против болезни. И пюронойритис, как и его давний предшественник – рак, был побежден.
– Так за что ты себя винишь? – спросил Сибок.
– Он мог бы прожить еще долгие годы, – все еще всхлипывая, ответил Маккой.
– Предварительно промучавшись бесконечно долгие месяцы, – закончил его мысль Сибок. – А ты можешь ответить, что перетянет на весах вечности, – один миг страдания или год бесцельного прозябания?
– Нет, не могу, – уверенно сказал доктор.
– Так не мучай себя воспоминаниями, отринь свою вину, и боль оставит тебя.
– Ты в этом уверен? – нерешительно поднял голову Маккой.
Сибок ответил ему кивком и глазами.
Спок со все возрастающей тревогой наблюдал за трагическими сценами из истории семьи Маккоев. Мало того, что он помимо своей воли стал свидетелем чужой, сугубо личной жизни, он к тому же стал свидетелем и того, что телепатические возможности Сибока возросли до пугающих пределов. Всякое насилие над чужим разумом уже само по себе издавна считалось преступлением, а проделывать его, да еще в самых что ни на есть зримых образах, на глазах посторонних наблюдателей, было недопустимо чудовищным актом. Трагедию Маккоев Спок переживал как свою личную и вместо избавления почувствовал такой острый приступ боли, что с отвращением наблюдал за Сибоком.
Сибок заметил это и назидательно изрек:
– Все мы склонны считать свою собственную боль за отголосок чужой, свои собственные переживания – за сопереживания.
– Ты так считаешь? – попытался избежать спора Спок. – Но я не скрываю никакой боли.
Сибок усмехнулся снисходительной усмешкой. Взгляды братьев скрестились, и старший сказал младшему:
– Я о тебе знаю намного больше того, что ты сам знаешь.
– Даже так? – принял вызов младший брат.
– Даже так, – уверенно сказал старший.
– Тогда показывай.
– Спок, не ввязывайся, – вмешался Кирк. – Не стоит он того.
– Все нормально, капитан, – успокоил его Спок.
Он знает, на что идет. И, бросая вызов Сибоку, вовсе не думал сопротивляться его вторжению в свой разум. Он понимал, что все его средства защиты будут разрушены с печальным для него результатом. А получше узнать возможности Сибока, узнать что-то новое о самом себе – ради этого можно пойти на временную потерю своего «я».
Наступила темнота, и раздался пронзительно-громкий крик женщины. Долгим, многократным эхом отразился он в гулких невидимых сводах какого-то замкнутого пространства и затих. Темнота, как бы утончаясь, теряла свою непроглядную насыщенность, из нее один за другим проявлялись образы: высокие, аккуратно обработанные стены пещеры, яркие факелы, отбрасывающие полосы света и тени на мучающуюся в родах женщину. Ее крика больше не слышно – грохот церемониальных барабанов наполнил пещеру нескончаемым гулом…
Спок с недоумением всматривался в представленную ему картину и, наконец, вспомнил: как церемония женитьбы, как ритуал погребения, так и ритуал рождения оставался неизменным на протяжении многих тысячелетий – ни один вулканец не избежал этого ритуала. Даже доводы самого Сурака оказались бессильными перед мощью древних обычаев.
Для Кирка открывшаяся картина показалась такой необычной, ни на что не похожей, что он не мог удержаться от вопроса:
– Что это за сцена из доисторических времен?
– Я предполагаю, – ответил Спок, – что мы присутствуем при моем появлении на свет. Перед ними появился Сибок и подтвердил: