Шёнберг говорил так: Гамма — не последнее слово, не конечная цель музыки, скорее, условный привал. В последовательности обертонов, которые привели к ней наш слух, есть проблемы, и на них нужно обратить внимание. А если мы пока умудряемся избегать этих проблем, то виноват тут всего лишь компромисс между естественными интервалами и нашей неспособностью их использовать — компромисс, который мы зовем темперированной системой, каковая равна бесконечно продлеваемому перемирию
+ в голове у меня звучали языки, составляющие как будто квинтовый круг, я видела языки с оттенками других языков, как цвета у Сезанна — у него нередко зеленый с оттенком красного красный с оттенком зелени, в голове у меня возник сияющий натюрморт, как будто картина английского языка с французскими словами французского с английскими немецкого с французскими + английскими японского с французскими английскими + немецкими словами — я как раз собралась уходить и тут познакомилась с человеком, который, похоже, знал о Шёнберге немало. Из-за слияния он потерял прошлую работу, теперь его приговор уже проступал письменами на стене, так что он был довольно расстроен и все равно принялся рассказывать мне про оперу «Моисей и Аарон».
Он сказал Вы же, конечно, понимаете, о чем она + я сказала Ну, наверное
+ он сказал Нет, музыкально, музыкально она о + он помолчал + сказал в этой опере Моисей обращается напрямую к Богу и эти фрагменты не поет — это Sprechgesang[34] речь резкая речь под музыку и ее не понимают дети Израилевы; Моисею приходилось говорить с ними через Аарона, а Аарон — оперный тенор, прекрасная лирическая партия, но ведь это Аарон придумывает золотого тельца, он сам не понимает…
Я сказала какая отличная концепция для оперы обычно оперные сюжеты надуманы и неестественны
+ он сказал что ему это как раз нравится но да отличная концепция, и пустился рассказывать мне очень сдержанно, очень по-британски, ужасную историю об этой опере, которую он называл величайшей потерянной работой XX столетия. Первые два акта Шёнберг почти дописал между 1930-м и 1932 годом; потом к власти пришли нацисты, и в 1933-м ему пришлось уехать, и это сильно его подкосило. Он поехал в Америку, подавал заявки на гранты, чтобы продолжать работу над оперой, но фондам атональная музыка не нравилась. И Шёнберг, чтобы прокормить семью, пошел преподавать, вернулся к тональным композициям, чтобы обосновать заявки на гранты, и все время, что не тратил на преподавание, тратил на тональную музыку. Прошло восемнадцать лет, а он так и не написал третий акт «Моисея и Аарона». С приближением смерти он решил, что, пожалуй, слова можно читать, а не петь.
Он сказал: Он, конечно, был довольно трудный персонаж
+ и вдруг прибавил — Вы меня простите? Мне надо поговорить с Питером, пока он здесь.
И он отошел, и лишь когда он отошел, я поняла, что не задала самый важный вопрос, а именно: Слышим ли мы Бога?
Я помялась и побрела за ним, но он уже окликал Питер!
+ Питер сказал Джайлз! Как я рад! Ты держишься?
+ Джайлз сказал Увлекательные времена.
В общем, вмешиваться было не с руки. Я непринужденно влилась в стайку людей поблизости.
Питер что-то сказал и Джайлз что-то сказал и Питер что-то сказал и Джайлз сказал Господи боже конечно нет наоборот и говорили они довольно долго. Проговорили с полчаса и вдруг замолчали, и Питер сказал Ну, сейчас вряд ли а Джайлз сказал Да уж, и они снова замолчали и не сказав больше ни слова удалились.
Я собиралась уйти через 10 минут; пора было уходить. Но тут в дверях загалдели, и вошел Либерачи — улыбается, чмокает женщин в щечку и перед всеми извиняется, что так опоздал. Люди поблизости от меня, видимо, были с ним знакомы и теперь ловили его взгляд, а я поспешно пробормотала что-то насчет попить и удрала. Я боялась идти к двери, потому что опасалась, как бы кто в знак особой любезности не познакомил меня с Либерачи, но у шведского стола вроде было безопасно. В голове все мелькали фразы из Шёнберга. Я тогда еще не слышала его музыки, но книга о гармонии казалась взаправду гениальной.
Я стояла у стола, жевала сырные палочки и временами косилась на дверь, но Либерачи, хотя и постепенно продвигался внутрь, по-прежнему был между мной и выходом. Ну, и я стояла, размышляла об этой гениальной книжке, думала, что надо бы купить пианино, + вскоре ко мне приблизился не кто иной, как Либерачи.