Энрике был так увлечен рассказом Хуана, что иногда замирал, завороженный, на несколько секунд, а потом, опомнившись, снова принимался лихорадочно писать.
— Меня поразило безграничное спокойствие, которое было написано на лице аббата, когда военные решали между собой, жить ему или умереть. Откровенно вам скажу, сеньор Кастро: я всю свою жизнь посвятил Господу, но не думаю, что перед лицом смерти смог бы проявить такую же твердость, как этот человек. Рядом с аббатом в тот момент стоял еще один монах — брат Хосе, и на его лице я тоже не увидел ни тени страха. Они стали просить командира позволить им похоронить брата, умершего накануне. Это очень удивило меня и по сей день не перестает удивлять. Как я уже вам сказал, в тот день я пришел в монастырь рано утром и не заметил никакого намека на траур. Никто из монахов не упоминал о смерти кого-то из братьев… Кажется, я уже смертельно надоел вам своим рассказом? — спросил вдруг Хуан, словно очнувшись. — Вы уж простите меня — старики всегда чересчур болтливы. Наверное, мы боимся, что никто о нас и не вспомнит, когда мы умрем, — вот и чешем языком по любому поводу. А вам, наверное, это вовсе не интересно…
— Что вы, что вы! — воскликнул Энрике, испугавшись, что Хуан не закончит свой рассказ. — Продолжайте, прошу вас, это очень любопытная история!
— Ну хорошо, как хотите, сеньор Кастро, — сказал старик. — Только не говорите потом, что я вас не предупреждал. Хотя вообще-то рассказывать осталось не так уж много. Так вот, аббат и брат Хосе попросили у командира разрешения похоронить умершего монаха. Он согласился, но другой — тот, что требовал расстрела монахов, — опять стал возмущаться и кричать, размахивая руками. Тогда командир, чтобы унять буяна, приказал ему заняться организацией оборонительных позиций за монастырской стеной. Тот нехотя подчинился. Я был тогда совсем ребенком, но что-то говорило мне, что все это может закончиться очень плохо… Через несколько секунд галерея опустела: монахи отправились готовить усопшего к погребению, и республиканцы тоже куда-то исчезли. Я остался один, совершенно один — кругом не было ни души. Это так напугало меня, что я зарыдал, изо всех сил сдерживаясь, чтобы меня никто не услышал. Когда мне наконец удалось успокоиться, горло у меня было сдавлено, словно меня кто-то душил, и после того дня оно еще очень долго болело.
В записной книжке Энрике осталось уже не больше десяти листов, но он надеялся, что этого хватит, чтобы записать рассказ Хуана до конца.
— Минут через пятнадцать монахи снова появились в галерее. Четверо из них несли на своих плечах скромный сосновый гроб. Процессию возглавляли аббат и брат Хосе, а за гробом шли все остальные монахи. Вслед за ними отправились и несколько республиканцев, появившихся в галерее незадолго до выхода процессии. Все, что произошло потом, было скрыто от моих глаз, но через несколько минут я услышал выстрелы и душераздирающие крики ужаса и боли. Столько лет прошло, но я до сих пор, бывает, слышу эти леденящие душу вопли в кошмарных снах и просыпаюсь в холодном поту. Я не видел расстрел своими глазами, но уверен, что аббат и брат Хосе умерли, не проронив ни звука — так же достойно, как прожили свою жизнь… Я снова зарыдал, на этот раз уже в голос, оплакивая Жиля, и брата Хосе, и всех остальных монахов. Мои ноги затекли и онемели до такой степени, что я совсем уже не чувствовал их. Мне было страшно за себя, и на меня наводил ужас весь этот абсурд войны, причины которой я тогда даже не понимал.
Энрике поднял глаза и увидел, что старик плачет: по его морщинистому лицу ручьем текли слезы.