Они прошли в квартиру.
— Мой руки, Андрей. И за стол. Жена на даче, здесь я полный хозяин.
Коноплев сходил к буфету, вернулся к столу с хрустальным графином в руке.
— Графин? — удивился Русаков.
— Отвык? — Коноплев улыбнулся. — А я консерватор. По мне разливать из бутылки, все одно, что тянуть из горла. Какое-то подзаборное ощущение. Конечно, бывало всякое — газетка, на ней колбаса кусками, бутылка — и гудели. Но дома предпочитаю по старинке. Как прадеды — графинчик чистой, другой — для наливки, еще один — для настойки… Тебе чего?
— Если можно, апостольской…
— Значит, со слезой. Я ее и принес, кстати.
Коноплев тонкой струйкой нацедил небольшой граненый стаканчик, каких в российском питейном арсенале давно не водится, подал Русакову. Так же неторопливо наполнил свой. Взял двумя пальцами, поднял на уровень глаз.
— Я за тебя выпью, Андрей. Не забыл старика-учителя. Мне приятно. Обучил я вас не одну сотню. А вот заходить ко мне решаются единицы. Еще раз спасибо.
— Да что вы, Федор Степанович…
— А то, дорогой, что исключения мне доставляют радость. Пойми, я ни на кого не в обиде. Служба контрразведчика выбивает человека из нормальных житейских отношений с соседями, друзьями. Она не располагает к сохранению широкого круга знакомств. Я вас сам этому учил. Ладно. Выкладывай, что тебя ко мне привело?
— Вы мудрый человек, Федор Степанович. Я за советом.
— Ты сам-то веришь в то, что говоришь? Или это в порядке взятки?
— О вас, Федор Степанович, в училище ходили легенды. Одна из них в том, что вы в сталинские годы накатали телегу честному большевику Маленкову на злобного карьериста Берию.
Коноплев удивленно вскинул густые брови.
— Ты считаешь это мудростью? — наоборот. Дурак был вот и накатал. Мое счастье, что Маленков берег это письмо как компромат на Лаврентия. А я верил, что все в стране должно идти так, как нас учит партия. Был бы мудрым, написал Берии, как он велик и нужен народу.
— Тогда я бы, возможно, к вам за советом не пришел.
Коноплев расхохотался, открыто, весело.
— Давай еще по одной. Мне, старику, много нельзя. И рассказывай. Что тебя привело?
— Федор Степанович, убили Дымова. Колю Дымова. Вы его должны помнить. От нас его забрали в военную разведку.
Коноплев опустил голову, задумался. Встал. Сцепив руки за спиной, прошелся к окну. Постоял, повернулся.
— Помню Колю. Помню. Так что показало расследование?
— Официальное? Ничего ровным счетом. Оно просто зашло в тупик.
— Значит, велось неофициальное?
— Да. На свой страх и риск я проанализировал ситуацию.
— Докладывал начальству?
— Доложил. Шеф заняться этим делом отказался.
— Сырцов чиновник мудрый. Тростник. Знает откуда ветер и гнется куда надо.
— Тростник — это ничего, Федор Степанович. На наше счастье он не дуб.
— Хорошо, оставим богово. Какой ты хотел получить совет?
— Я не могу и не хочу оставить дело без последствий. Дымова предали, и предательство требует возмездия.
— Не могло оказаться что он сам виноват? С ним поиграли и поспешили убрать.
— Нет. Дымов — ас. Такие на вес золота. Да, был честолюбив. Но честен и предельно осторожен. В то же время не боялся риска. Мне порой казалось, что ему нравится ходить по лезвию.
— Может он на этот раз пошел и оступился?
— Уверен, нет. Он уже сдал дела. Потом Дымов не из тех, кто мог начать дело без страховки. Он умел работать. Странно так говорить о товарище: был, умел…
— Я теперь почти все время именно так говорю о своих товарищах. Но это кстати. Сколько человек в резидентуре?
— Около тридцати.
— Их опрашивали?
— Да. Никто не подтверждает, что Дымов мог ввязаться в дело без разрешения Центра. И психологически это понятно. Человек сошел с поезда. Зачем снова в него садиться и спрыгивать во второй раз?
— Он мог на чем-то проколоться?
— Мог, но не это стало причиной расправы. Я уверен, ФБР довольно ясно представляла роль Дымова. Его последнее время опекали очень плотно. Не думаю, что у них могла возникнуть мысль убить человека, который собирался уезжать из страны и уже имел на руках билеты. Наш человек связался с другом из ФБР. Тот утверждает, что их ведомство к убийству Дымова никакого отношения не имело. Сам по себе подобный теракт не имеет смысла. Больше того, он встревожил руководство ФБР. Они считают, что не дай бог русские начнут действовать по принципу «зуб за зуб». Это хорошего не сулит.
— Аргумент философский. Может быть и отговоркой.
— Наш друг подтвердил, что примененное для убийства орудие их конторе не известно. Это нечто новое. Похоже на новинку ЦРУ.
— Тебе не кажется странным такое предположение? ЦРУ на своей территории не работает. Оно нацелено на разведку вне Штатов. И, если вдруг в самом деле здесь их рука, это наводит на серьезные предположения.
— Какие, Федор Степанович. Мне интересно ваше мнение.
— Я бы предположил, что появление Дымова на Родине могло помешать кому-то очень ценному для ЦРУ.
— Вы попали в десятку. Я даже установил имя этого человека.
— Мне, конечно, не скажешь? И не надо. Спать буду спокойнее… У меня на подонков аллергия.
— Как же вы тогда всю жизнь боролись с ними? — поддел старого учителя Русаков.
— Как боролся? Со всем старанием. Хотя, если честно, я никогда не считал подонками тех, кто открыто выступал против советского строя. Эти люди поступали, как им велело их убеждение. Получали от нас синяки и шишки, садились в тюрьмы, но стояли на своем. Тут ничего не скажешь. У политической борьбы своя логика, свои правила. Но я ненавидел и ненавижу говнюков. Будь то царский офицер лейтенант Шмидт или советский капитан-лейтенант Саблин. Оба, находясь под державной присягой, подняли бунт на своих кораблях. Нет, господа офицеры, если у вас есть честь, то сперва снимите мундир, откажитесь от погон, от присяги, а потом поступайте как вам угодно…
Русаков слушал и что-то злое кипело в его душе, застилая глаза красноватой пеленой бешенства. Будь в его руках автомат — железная игрушка, всегда готовая сеять смерть без разбора, поражая правых и виноватых, он бы нажал на спуск, не задумываясь над тем, для чего это делает и почему. Ярость властно требовала выхода и думать, насколько правомерен именно такой выход, по-военному не хотелось. Там, где стреляют, думать начинают после того, как нажат спусковой крючок. Поскольку под пальцами оного не оказалось, а разрядка была необходима, Русаков зло и грязно выругался.
— Как же мы, такие умные, сильные и преданные, просрали державу, видим, как рушат ее основы, стирают в пыль великое государство, но ничего сделать не можем. Или не хотим?
— Успокойся, — Коноплев положил тяжелую ладонь на руку Русакова. — Наше поведение лишний раз подтверждает ложь тех, кто орет, будто в стране царило всевластье КГБ. Будь такое, у нас бы ежегодно менялись правящие хунты. На самом деле мы всегда были всего лишь послушным и верным орудием партии. Точнее, партийной верхушки. Мы служили не столько обществу, его интересам, сколько прихотям личности. Той, которая стояла над всеми. И хуже всего, Андрей, у социализма не оказалось иммунитета против внутренних болезней.
— Звучит серьезно, но непонятно.
Коноплев энергично потер шею, разминая застарелый хондроз, то и дело дававший о себе знать тупой болью в хребтине.
— Представь такое. Ты порезал палец. В ранку попала грязь. В борьбу с заразой мгновенно вступают те клетки крови, которые оказались рядом. Им не нужно приказа. Любая живая клетка нашего организма, встретившая враждебный белок, немедленно вступает в действие и убивает врага. Для этого не требуется специальной команды разума. Принцип защиты — «опознал — уничтожил». А что у нас? Чтобы сбить самолет нарушителя на Камчатке, требуется разбудить начальника Генштаба в Москве. Доложить ему. Ответить выстрелами, когда в тебя стреляют, наши не имели прав без приказа Москвы ни на Даманском, ни в Жаланашколе. Если стреляешь в бандита, выстрели сперва вверх. Если разоблачили предателя — согласуй, как быть, с Центром. Там все знают, там решат за тебя. Неумение спорить, доказывать свое, стоять на своих убеждениях стало нашей второй натурой. Въелось в кровь.