Выбрать главу

– Взять хотя бы этого художника из Азии, – говорил Илай. – Я умею произносить его имя, но не стану. Назовем его Q. Этот Q раздевается до нижнего белья, затем обмазывается медом и рыбьим жиром и усаживается возле нужника в своей деревне в Китае. Конечно, его облепляют мухи, раз он вымазался медом и рыбьим жиром возле нужника. И вот он сидит весь в мухах, засаленный, с самоотверженным видом, и его щелкает фотограф… – Тут он спохватился, что говорит слишком громко, и быстро отхлебнул воды, чтобы успокоиться. – И вот что меня бесит, – продолжал он уже вполголоса, – эти картинки затем продаются за восемнадцать тысяч каждая. Восемнадцать тысяч долларов. За фотографию субъекта, которого облепила сотня, а может, больше мух. Он всего-навсего сидит в набедренной повязке с мухами, уставясь в пространство. И считается художником. Он считается художником.

– Хорошо, – сказала Женевьева, – он считается художником. Ну и? Тебе-то что за печаль? – Она сидела напротив него за столиком в кафе с недоумением на лице. Он годами просиживал в кафе «Третья чашечка» с Женевьевой и Томасом, обсуждая искусство, бруклинские окрестности и смысл жизни, но лишь несколько месяцев назад он заговорил на эти темы с пристрастием.

– Дело, я думаю, в слове. – Он помолчал с минуту. Томас отложил журнал. – Да, в слове. Шопена, Генделя, Ван Гога, Хемингуэя мы называем художниками. Людей, чье искусство потребовало целой жизни и беспрецедентного таланта, крови и пота, людей, чье творчество их убило, свело с ума, сделало алкоголиками или все, вместе взятое, и мы используем то же слово «художник» по отношению к типу, обмазанному медом, который сидит в ожидании мух, фотографируется и получает восемнадцать тысяч долларов за свои труды. Если бы он был душевнобольным и сморозил бы то же самое, его бы упекли в психушку. Но поскольку он выступает с декларацией, в которой говорится, что сидение с мухами – есть подрывная протестная акция… скажем, политическая акция против китайского коммунизма или западного капитализма, или чего-то там еще, то мы величаем его художником. И они все такие. Все до единого, так называемые художники, в так называемой галерее, которая мне платит за то, чтобы я там околачивался. Там еще один такой же; отплясывает голым вокруг штатива с камерой на таймере, и это якобы призвано символизировать, ну там не знаю, его африканское наследие или joie de vif, и…

– Joie de vivre[1], – поправила его Женевьева.

– Не важно. – Илай протер пот со лба салфеткой в кофейных пятнах. – Он всего лишь размазанный голый типчик.

– Может, ты просто не понимаешь, – услужливо предположила Женевьева.

– Боже… – вырвалось у Томаса, но Илай перебил его:

– Нет, она права. Я этого не понимаю. Я работаю в галерее. Мне полагается продавать дерьмо, которое я считаю шарлатанством. Я даже продаю это дерьмо, что делает меня соучастником шарлатанства, и это уму непостижимо. Это непристойно. Я убежден, что это нельзя называть искусством.

– Тогда что же искусство? – спросила Женевьева. – Давайте разберемся. Уже одиннадцать утра; мы могли бы покончить с этим до обеда.

– Послушайте, я же не говорю, что знаю, – сказал Илай. – Я не говорю, что я чем-то лучше. Я лишь утверждаю, что одного раздевания перед камерой недостаточно. Нужен еще талант, а не хитроумная концептуальная идея. Я считаю, что нужно же что-то творить. Они художники только потому, что выступают с заявлениями, в которых говорится, что они художники, а не потому, что они что-то создали, произвели на свет. Вот тут и начинается моя проблема. Я не утверждаю, что знаю ответ.

Это уняло Женевьеву – она предпочитала дискутировать только с теми, кто утверждал, будто знает ответ на вопрос – исключительно ради удовольствия схватиться с ними. Потеряв такую возможность, она встала и направилась к кофейной стойке за добавкой.

вернуться

1

Радость жизни (фр.).