– Это еще кто кому навешал! – гордо ответил полковник. – У них там такая водка есть, «Голдвассер» называется, так в ней крупинки золота плавают…
– Ну и чё?
– Да ничё! Поставил ящик кадровику, вместе и выпили с начальником немецкой губы…
Зубаткин сидел как оплеванный. Даже Розия, хорошенькая Розия, жена одного из вертолетчиков, служившая в финчасти, ради которой он, сам себе не признаваясь, и хорохорился, не повела в его сторону соболиной бровью.
Только залетевший на ТУ-95 лейтенант Нефедов и чокнулся с Зубаткиным налитым до краев лафитничком, предварительно налив и майору, и сочувственно кивнул.
Выпили.
– А ты где учился? – вполголоса спросил Нефедов Зубаткина, сидевшего напротив.
Шум и гам за столом нарастали, и никто на двоих приблудных, на получужаков внимания не обращал, и обрадованный человеческим участием Зубаткин охотно ответил:
– В Балашихе, под Москвой, в автомобильном. А ты?
– Я в Астрахани…
– Так мы с тобой зёмы! – еще пуще обрадовался Зубаткин. – Я ж в Приволжском округе семь лет оттарабанил!
Веселье шло своим чередом и грозило затянуться за полночь. Спал городок, и даже тише работали драги, глуше ухали шахты, почти погасли в округе огоньки. Только нес вахту караул возле складов ГСМ да на аэродроме, под дождем, под мокрой северной взвесью, что сеется невесть откуда, с неба ли, с земли – не поймешь.
Усталый ТУ-95, весь в капельках воды на серебристом фюзеляже, тяжко, бессильно раскинул руки-крылья под бетонкой.
Огромный самолет оканчивал уж третий срок службы, и ему, построенному еще при Сталине, все не было и не было смены.
И кажется, уже не будет.
Спал самолет и не знал, не чувствовал, как касаются его бортов невидимые лучи со спутников-шпионов, как вслушиваются в любой вздох и чих возле него за тысячи верст сидящие невидимые радиооператоры, как пеленгуют они все вздоры-разговоры по телефонам и по рации, что ведутся в гарнизоне, но не чуяла машина их внимательности и настороженности.
Только мерно шагал от хвоста до винта и обратно рослый ефрейтор в плащ-палатке, в пилотке и с автоматом, и подкованные его кирзовые сапоги вызванивали, выстукивали на бетонке:
– Ать-два… Ус-ни… Стра-на!
Ефрейтор высчитывал время до дембеля сначала в месяцах, потом в неделях, сутках, часах и секундах. В секундах казалось быстрее…
2 градуса по Цельсию
Горелки двух конфорок горели синим пламенем и гудели, как в аду. На крохотной кухоньке было тесно и душно, горевшие с утра и до ночи конфорки выжигали весь кислород, но Надя с кухни не уходила. Она сидела на табуретке в углу с ногами, сжавшись в комок, нахохлившись.
Банка с мокнущим «грибом» – многие еще верили здесь в это питье – торчала на подоконнике. Серенький промозглый денек льнул к окнам пузырьками дождя, щупальцами тумана. Ничего не было видно метрах в тридцати. С улицы не доносились звуки, и только гудели, сводя с ума, гудели и гудели газовые горелки.
– Мама, откуда у меня синяки? – внезапно спросила она, не сводя с матери глаз.
Та бросила бесцельное протирание тарелок и села напротив:
– Ты что, доча, опять ничего не помнишь?
– Нет.
Мать молчала. Потом, вздохнув, спросила:
– Совсем-совсем?
– Ну… – неуверенно ответила она, – два чужеземца… Они просили моей руки.
Мать всхлипнула-вздохнула и отвернулась.
– Наверное, ты в ванной ударилась, – ответила она чуть погодя. – Ты ведь вчера мылась?
– Мылась.
– Ну вот… Вот ты и ударилась в потемках, – заговорила мать. – Ты сегодня сиди, сиди, некуда ходить в такую темень…
Тут она вспомнила, что дочь вчера вернулась без только что купленной куртки, в разорванной кофте и босиком, неся в руках один сапог, как жезл, и заплакала.
Она плакала в голос и ныла, а дочь, сидя на табуретке, смотрела прямо перед собой недвижимыми глазами, силясь то ли что-то припомнить, то ли что-то разглядеть за серым переплетом окна с неотодранной с прошлой зимы бумагой, с порыжелой ватой, за серым маревом сумерек то ли вечера, то ли полудня.
Завыл вдалеке гудок шахты, и донесся скрежет драги с прииска – ответ металла металлу, и вновь пошли вгрызаться в чрево земли отбойные молотки, и зубьями отхватывать берега, и кромсать их, и пережевывать ковши драг, перемалывая в своих пастях глину и камни. Стон пронесся над тайгой, ударился в сырые переплеты окон неказистых домишек и затих.
Кудлатые сумерки опустились на городок, но все так же гудели и гудели, гудели и гудели две газовые конфорки – как вчера, как позавчера и послезавтра.
Она не видела ничего. Она не сказала матери, какие были встревоженные, требовательные и какие-то растерянные глаза того рыцаря, что пониже, какой страстью и мукой горели они и как ей хотелось утешить этого странствующего пилигрима любви, такого неуклюжего и нетерпеливого, расспросить, приголубить и обогреть, но боже мой, какие все-таки странные манеры приняты в их краях…
И откуда же все-таки эти синяки на шее и на руках?
Горелки все горели и горели, и мать, не пошедшая сегодня на работу, в сотый раз принялась протирать и без того насухо вытертую посуду.
Хлопнула дверь. На пороге кухни вырос ее брат-де сяти классник, широкоплечий и коротковолосый.
– На! – Он швырнул ей в лицо куртку, ее куртку, грязную и с порванным воротником.
Постояв пару минут и не сводя с нее ненавидящего взгляда, он резко повернулся и вышел. Хлопнула дверь.
Она непонимающе уставилась на мать.
– Ничё, ничё, голубка моя, – всхлипывая, заговорила та. – Возраст, это возраст такой, переходный, все образуется…
А горелки горели и чадили, и нечем было дышать.
5 градусов по Цельсию
…Музыка из огромных динамиков, установленных по периметру зала, оглушала, отупляла, била по голове ватным молотом, заставляла сердце стучать в такт ударным. Глаза танцующих были опрокинуты внутрь себя, на сцене кривлялись две девчонки лет семнадцати, под рев и улюлюканье зала они медленно стаскивали с себя кофточки и юбчонки.
Стены зала дискотеки в бывшем алмазинском Доме пионеров были размалеваны сценами из ада. Какие-то зеленые существа таращили налитые кровью глаза, высовывали алые языки. Кипели котлы.
Шел третий час ночи. Трезвых в зале не оставалось. За стеной, в баре боксерского клуба «Джебб», уже пятый раз за ночь выяснялись отношения, и правильные, конкретные пацаны все учили и учили уму-разуму неправильных.
Налитый силой, как молодой бычок, пацан без шеи, со стриженной под шар из кегельбана головой, закончив товарить какого-то чмыря с Заовражного, поселка из пригорода, где путевых-то ребят отродясь не было, вытер кулаки о штаны и с шумом плюхнулся на свое место за столом, где кучковались еще человек пять-шесть.
Стул закряхтел под ним, но устоял.
Четкий пацан, его звали Гиря, схватил бутылку «Клинского» – там оставалась половина – и допил.
Утерев губы, он пристально посмотрел на одного из сидевших.
– Ну, а ты чё, Забор? – начал он. – Долго ты шнягу эту терпеть будешь?
Забор, то есть брат Нади, потупился.
– Чё ты, мля, в натуре? – продолжал Гиря. – От пацанов тебе не стыдно?
– Ладно тебе, Гиря! – попытался урезонить говорившего один из сидевших. – Чё тут делать, коли она больная на всю голову?
– А то, что раз больная, пусть в психушку ложится, – отрезал Гиря, – хули ее выпускают?!
За столом замолчали.
Из зала глухо доносились ударные, визжали девки у стойки, которых бесцеремонно мацали ухажеры. Менты сидели за столиком у входа и лениво, с видом начальников, наблюдали за всем. Парнишка в очках, бармен, поставил им на стол блюдо с пиццей.
Менты не пошевелились.
– Эй, очки! – крикнул Гиря. – Пива!..
– Ну, а чё я сделаю?! – через силу заговорил Забор. – Она же это… Сама ни к кому не лезет, беспределыдики к ней лезут да хачики…