Настоящее ее имя было Селест, но кто-то не то в школе, не то у знакомых на даче почему-то прозвал ее Бо Селест, и потом она стала просто Бо. Мне такие девушки в жизни еще не попадались. Моя ровесница, одета во все скромное и дорогое, — и надменная серьезность, в которую почему-то не верилось всерьез. Вряд ли и сама Бо уж очень хотела, чтоб в нее поверили. Через полчаса я влюбился и принялся ревновать Бо к Хемингуэю и Скотту, не сомневаясь, что они тоже в нее влюблены. Я тогда пока не знал, что творилось у них с женами, а то бы ревновал еще убежденней, и я до сих пор никак не пойму, знала сама Бо что-нибудь про эти их дела или нет. Она мне, ясно, ничего не говорила. Правда, теперь-то уж после всего, я думаю, может, она и знала. Хотя нет, в общем-то я толком ничего не берусь утвер ждать насчет Бо.
Она сидела и ждала за столиком, а Скотт задержал нас на минуточку в дверях. Он сказал:
— Глядите-ка, Бо единственная девушка на всем белом свете из плоти и крови, но точная, как часовой механизм.
Бо постучала по длинному мундштуку пальчиком, потом сунула мундштук в угол рта, надула губки. Потом перекатила его к передним зубам, затянулась. Наконец, показав все свои зубы, она стала кивать головой, будто ребенка забавляя, что ли. Это она сама так забавлялась.
— И она единственный механик, одевающийся у Шанель, — сказал Хемингуэй.
Хемингуэй всегда попадал в точку. Длинные, тонкие пальцы Бо сами просились что-то поправить, наладить, и, наверное, никто не умел так хорошо поправлять и налаживать все, как Бо.
— Миленькая! Детка! А где же все? — с порога закричал Скотт.
— В Байе поехали, — сказала она.
— Зельда! — сказал Хемингуэй.
— Ну да. Ну да. Зельда, — сказал Скотт. — А ты чего не поехала?
— У меня в этой «изотте» ноги просто закоченели, — сказала она.
Бо вытащила ноги из-под стола и продемонстрировала их нам. Она была немыслимо хорошенькая, и она смотрела тебе прямо в глаза и будто молча соображала: «Чего это он на меня так уставился?» Либо: «Ах, вот он что думает!» Она показала, кому куда сесть. Подошел официант, она отдала ему свой длинный мундштук, с безукоризненным французским произношением попросила выбросить, и больше я потом никогда не видел, чтобы она курила.
— Господи, да что это с вами? — сказала она, когда мы расселись по местам. — Вид просто жуткий.
— Нет, мы ничего, — сказал Скотт. — Кита помнишь? Дитя природы из Вулломулу. Мы его еще на днях пытались спасти в Дре.
Мы с Бо встретились мельком, на улице и в темноте, так что сейчас будто впервые познакомились, и в ее взгляде я прочел: «А-а, вот он какой, оказывается, при дневном свете».
— Какой бледный, — сказала она. — Нездоровится?
— Ребенок вчера до того надрался, — сказал Хемингуэй, — что нам пришлось волочить его в постель.
— Вообще-то ты не думай, — сказал Скотт, — он в рот не берет спиртного.
— Как же он тогда надрался? — спросила Бо.
— Он пил шампанское, а думал, что это лимонад.
— Ну, а вы где были?
— Там же, естественно.
— Чего же вы ему не объяснили, что к чему?
— А мы ему экзамен устроили на моральную стойкость, — сказал Скотт.
— Ну и как?
— Сдал на отлично, — сказал Скотт. — Что будем пить?
— Ничего, Скотт, — сказала она. — Сегодня я вам не дам напиться.
Бедный трезвый Скотт. Я уже знал, что срывы у Скотта не тяжелей, чем у других. Просто он интересней других умел их подать.
— Я вчера не был пьян, — сказал он. — И в Дре я не был пьян. Ты уж со мной поласковей, Бо.
— Ну вот и не будем пить до ленча, — оказала она так ласково и прямо, что Скотт, конечно, не обиделся.
— По стаканчику кампари, — предложил он.
— Нет.
— Ребенку надо бы опохмелиться, — сказал Хемингуэй.
— Чем?
— Да тем же, что его с копыт свалило — шампанским.
— Нет, так его только снова развезет.
— Ну, Христа ради, Бо, не томи бедняжку, — сказал Скотт.
— Не надо мне ничего, — сказал я. — Мне и так хорошо.
— Зато мне от одного взгляда на тебя выпить хочется, — сказал Скотт.
— За ленчем выпьете вина, — сказала Бо. — Терпение прежде всего.
Я думал, она забавляется, но нет. В аперитиве им было отказано, а вино Бо выбрала сама, и снова меня кольнула ревность, потому что она явно взялась их воспитывать, а они явно взялись ей подыгрывать Она была достаточно юной для такой роли, а им это льстило. В общем-то они вели себя с нею точно так же, как вели себя со мной, правда, будучи в другом настроении.
После ленча (мне она строго заказала лимонад) Бо сама потребовала счет, вдумчиво проверила, подсчитала сумму на длинных своих нежных пальцах, взяла у Хемингуэя и Скотта ровно по половине (плюс чаевые) и заплатила официанту, который, паря над нею коршуном, успел, когда она поднялась, вырвать из-под нее стул.
— А в следующий раз мы с Китом заплатим, — сказала она.
— Ты-то плати, — сказал Хемингуэй, — а у ребенка денег нет.
— С виду непохоже, — сказала Бо. — Одет он неплохо.
Хоть от меня и попахивало нафталином, все на мне было сшито отлично, тут уж мой отец-англичанин не щадил затрат, потому что сам любил одеваться.
— Он свои денежки оставил в бардаке в Алансоне, — сказал Хемингуэй, но это он Бо дразнил, а не меня.
Бо устремила на меня тихий темный взгляд.
— Ну и все неправда, — сказала она. Она протянула мне свой чемоданчик, который вынес ей официант. — Верно ведь?
Я не ответил. Ведь что ни ответь все получилось бы глупо.
— И вообще я вам не верю, — сказала Бо спокойно, когда мы вышли из ресторана. — Вы оба жуткие вруны.
Они расхохотались, мы с Бо уселись, поставили в ногах чемодан, и трезвый, проворный Скотт вывел «фиат» из Майенна и повел в сторону Фужера, куда мы, собственно, и направлялись и надеялись добраться засветло.
Но припустил дождь, мы недалеко отъехали и застряли. Мы свернули было с главного шоссе, чтоб поднять откидной верх, и тут наш «фиатик» взбунтовался. Пришлось нам вылезти. Скотт и Хемингуэй заглядывали под изношенный капот, а я толокся вокруг машины бессмысленно и безрезультатно. Потом еще поспорили о том, воняет ли бензином. Но мотор отказал, и хоть Скотт убеждал Хемингуэя, что тот должен разобраться, в чем тут дело, раз водил санитарные машины в войну, Хемингуэй не лучше нас со Скоттом разбирался в механике.
— Черт тебя подери, Эрнест, машины ведь — как священники, — разозлился Скотт, — и тебе бы не мешало в них разбираться.
— А откуда Зрнест разбирается в священниках? — спросила Бо.
— Он их любит. А по мне, пусть бы их и на свете не было.
— Какой цинизм, — сказала Бо. — Если машина испорчена, значит, мы ее испортили, а мы ведь ее не портили, верно?
Мы все ждали от нее каких-то механических чудес, и Скотт с Эрнестом явно подбивали ее выйти из машины и заняться мотором. Но она не поддавалась и сидела чопорно и прямо на заднем сиденье.
— Кто-то должен пойти за помощью, — сказала она. — Скотт, вы идите.
— Почему я, спрашивается? — На голове у Скотта была шляпа «федора», но он был без плаща.
— Вы были за рулем, когда это случилось. Все по справедливости.
— Но я по-французски ужасно говорю, да и дождь.
— Это Кит по-французски не очень-то говорит. А вы вчера в Дре отлично изъяснялись. Идите и проголосуйте до… — Она поискала по карте, — Арне или Шарне. Эрнест и Кит попробуют наладить машину, и если у них получится, там и встретимся.
— Где именно?
— Ах, ну где-то там. Не все ли равно.
— А далеко до этого проклятого места?
— Километра три. Ну поскорее, Скотт.
Хемингуэй вызвался пойти, потому что у него была плащ-палатка, но Скотт изображал бедную жертву и не уступал. Он надел плащ-палатку Хемингуэя и исчез в дымке дождя на дороге к осеннему Майеннскрму лесу. Наверное, Скотт был не прочь погулять под лесным дождем в теннисоновых полутонах грустной сельской природы. Скотт в душе был поэт Озерной школы.