Выбрать главу

— Опять! — лицемерно сказал я. — Но это же ему не впервой.

— На сей раз он правда уехал. Все кончено, Кит. Кончен бал.

Вид у Скотта был отважный — борец, человек действия. Он часто на себя напускал такой вид. Но он явно злился, и я решил было, что он принял жест Хемингуэя так, как тот его задумал: дружба прервана, с одиссеей покончено. Но, оказывается, Скотт расстраивался совсем по другому поводу.

— Ты знаешь, Кит, — сказал он, бродя взад-вперед по палате, — Эрнест приобретает ужасающее влияние на молодых американцев. Зельда говорит, ему уже подражают. Что же станется с нашими детьми и внуками, если они все примутся обезьянничать с этого варвара? Он всю республику развратит к чертям.

— Он вчера заходил, — кинул я небрежно. Я хотел унять Скотта.

— Он тебе сказал, что намерен смыться?

— Сказал, собирается в Париж или Нью-Йорк, — уклончиво ответил я.

— Бери свои вещи. — Скотт показал на чемодан. Повернулся и вышел.

Я понял, что никогда их больше не увижу. Меня будто вышвырнули. Но открыв чемодан, я обнаружил там всякую всячину — разные подарки: рубашки, брюки, ботинки, и розовый галстук от Зельды, и очень милую куртку с пришпиленной записочкой от Скотта, чтоб я «не лез в бутылку», потому что, мол, все это «законное возмещение» убытков, понесенных мною в лесу. (У сестры Терезы при виде моей одежды вытянулось лицо, и она сказала, что окровавленное тряпье надо сжечь.)

«Мы все в субботу куда-то едем, — гласила записочка Скотта, — но ждем, когда тебя выпустят из твоего французского чистилища, и надеемся повидаться с тобой на прощание».

Ну ясно, Скотт собирался уехать, ни словом не помянув ни Хемингуэя, ни Бо, и даже вполне понятно, почему ему не хотелось про них говорить. Вполне естественно, меня уже исключили из игры. Я и не ждал от Скотта прощальных восклицаний и точек над i. В конце концов, он ведь с самого начала говорил мне, что от этой поездки зависит все дальнейшее развитие их судьбы. А теперь-то чего уж.

Он вошел ко мне в номер в полтретьего утра в субботу. Он включил свет, и я проснулся. Я нашарил часы и увидел, что еще ночь.

— Что случилось? — спросил я.

— Ш-ш-ш, — громко прошипел он. Он покачивался, но, по-моему, нарочно. — Ничего не случилось. Просто я хочу с тобой поговорить, пока все прочие во Французской Республике крепко спят в своих ореховых кроватках. Лучше времени для разговора не придумаешь, Кит, и я безумно извиняюсь, старина, что тебя разбудил. Ну, как ты?

— Ничего, — произнес я сипло.

Он пришел от Гескленов и выглядел прилично. Он был в твидовом костюме и четко выговаривал слова. Правда, он отчаянно размахивал тросточкой, но, кажется, не был пьян. Во всяком случае, не очень. Как-то странно и сосредоточен и рассеян.

— Я пришел… — Он был веселый и важный, и он отчаянно подыскивал слова. — Я пришел, — сказал он, — дать тебе один очень существенный совет. Так что садись-ка и слушай внимательно. Совет очень существенный. И кроме меня никто тебе его не даст. — Секунду это обещание витало в воздухе, и вдруг он о нем совершенно забыл.

— Какой совет? — спросил я, окончательно просыпаясь.

— Необходимый совет, — отрубил он, но в его усталых глазах отразились только отчаянные потуги вернуть Скотта Фицджеральда с дальнего синего горизонта, куда он неуклонно ускользал. — А? Что я говорил, Кит? Что я говорил?

— Вы хотели дать мне какой-то важный совет.

— Правда?

— Вы так сказали.

— Гм. Гм. Хорошо же. — Скотт ткнул в меня тросточкой и крикнул во все горло:

— Бамм! — Потом: — Ну как, Кит? Здорово я стреляю?

— Ш-ш-ш, — зашипел уже я. — Вы всю гостиницу разбудите.

Скотт, все так же колеблющийся на грани здравости и забытья, вдруг подтянулся и громко зашептал:

— Верно, старина. Я терпеть не могу, когда плюют на других. Еще моя мама говорила: это признак уроженца Чикаго.

— Вы бы сели, — сказал я.

— Нет, нет, — проворчал он. — Я пойду. Я тут больше ни минуты не останусь. Я пришел только тебе сказать, что с Эрнестом я провалился. И ты это знаешь. И Эрнест знает, и ты знаешь, и Зельда, и Джеральд Мерфи знает, и Сара, и Хедли. Вот и все, что я хотел тебе сказать, старина.

Мне оставалось одно — тщательно взвешивать свои вопросы.

— И что вы собираетесь делать дальше? — спросил я.

— Делать? — взорвался он. — Почему я обязан что-то делать?

Тут я смутился и довольно глупо брякнул:

— Значит, вы считаете — это все?

— Откуда я знаю? Хемингуэй продал нас с потрохами, верно? Он предатель, верно? И ты спрашиваешь меня, что я собираюсь делать дальше? Ты бы лучше его спросил! — Скотт закрыл глаза, отгоняя какой-то неприятный образ, а когда он снова их открыл, он уже критически меня разглядывал, будто недоумевая, откуда я взялся. Потом он снова заговорил, с усилием, с удивлением: — Кит, но почему он уехал? Что его отпугнуло?

— Не знаю.

Скотт вдруг схватился за простыню, ужасно закашлялся (я тогда еще не знал, что у него туберкулез), потом он вздохнул, и снова на него напал ужасный, неодолимый кашель. Лицо сразу стало бледное, больное. Он мучительно ловил какую-то мысль.

— Что, по-твоему, хуже дезертирства? — сказал он. — Кит! — сказал он. Потом встал и вдруг накинулся на меня: — И зачем ты мне задаешь идиотские вопросы?

— Никаких я вам не задаю вопросов, — отрезал я. — Просто я хотел узнать, что вы намерены делать.

— А, ну тогда ничего, — выдавил он. — Но когда-нибудь, — пригрозил он устало, — когда-нибудь Эрнест еще напишет мне ужасное, жалостное письмо, знаешь какое?

Я покачал головой.

— Он напишет: «Скотт, миленький, я умираю! Я медленно умираю жертвой самозаклания, и ради бога приди и спаси меня».

Он ужасно тяжело дышал, и я снова стал уговаривать его, чтоб он сел.

— Хоть на минуточку, — просил я. Я боялся, что ему вот-вот станет дурно.

Он присел на кровать и еще раз с усилием выбрался из той тьмы, в которую он теперь то и дело так надолго погружался.

— Да, еще вспомнил! — И вдруг он перешел к своей манере рассерженного учителя. — Я пришел тебя предупредить, чтобы ты бросил свои английские штучки. Они ужасны! Отвратительны! И надо покончить с ними, старина, пока не поздно. От таких вещей лучше вовремя избавляться. Не бери пример с Эрнеста. В один прекрасный день Эрнест надолго замолчит, и вот тогда он и напишет мне то жуткое письмо…

Он встал и пошел к двери, подняв трость, как волшебную палочку. Я увидел, как он сдерживает кашель, давится кашлем. Снова я испугался, что ему вот-вот станет дурно. Но он вдруг вернулся.

— И еще одно! — выдавил он, одолевая кашель. — Напомню тебе слова Лоуэлла, обращенные к Спенсеру. Знаешь, что он ему сказал?

— Не знаю.

— Он сказал: нельзя позволять гению уничтожать собственный гений. Вот вы все думаете, я сдался Эрнесту. Да? Ни черта! Он у меня еще попляшет.

Опять он пошел к двери, и опять он вернулся и опросил, думал ли я о том, что было бы с ним и с Эрнестом, если бы Бо не погибла.

— Задавался ты таким вопросом?

— Я только об этом все время и думаю, — сказал я.

— Так вот я тебе скажу, что было бы, — сказал он. — Эрнест никуда бы не уехал. И я бы выиграл все — но Бо мы оставим в стороне.

— То есть как?

— Я в лесу тебя предупредил насчет Бо, верно? А ты на это наплевал, верно?

— Ничего подобного. Я сразу вернулся вместе с вами.

— Но ты не знаешь, что с ней было, верно?

— О чем вы, не понимаю, — я не желал ему подыгрывать, раз речь зашла о Бо.

— Ладно, — сказал он таинственно. — Пусть тайна умрет вместе с ней. К тому же, если б так дальше пошло, она бы с Эрнестом намаялась.

— Да что такое? Что у них случилось?

— А ты-то сам как думаешь?

— Не знаю. Думаете, она хотела с ним связаться?

— Господи, конечно нет. С чего ты взял? — сказал Скотт. — Может, старина Эрни на нее и рассчитывал, да только мало ли кто чего хочет. — Тут он расхохотался и снова отступил к двери, взялся за ручку, застыл. Но на сей раз переступил порог. — Бедная Бо, — сказал он грустно. — Она переживала пору равноденствия, которую знают только женщины. Еще бы немного — и сменился бы сезон. Но не для Эрнеста. Никогда. — Он еще потоптался, покашлял, он чуть не валился с ног от изнеможения. — И ведь какой ужас, Кит, какой ужас. Правда?