Плечи старшего лейтенанта опустились, как у смертельно уставшего человека, и когда начальник отряда заговорил, непосредственно адресуясь к нему, он не сразу распрямил спину, непонимающе поднял глаза.
- Слушаю, товарищ майор. - Он привычно щелкнул каблуками сапог, и упрямое, злое выражение промелькнуло в его серых, глубоко сидящих глазах.
- Личному составу полчаса на обед. Затем собрать всех в Красном уголке. Вы меня поняли?
Голяков повторил распоряжение слово в слово, откозыряв, ушел не свойственной ему вихляющей походкой - будто у него ломило ноги. Бутафорски выглядели перекрещенные по спине желтые портупеи и болтающаяся вдоль тела шашка со сверкающим на солнце эфесом. Пройдя немного, он, как бы чувствуя на себе взгляд Кузнецова, выпрямил спину, прихватил шашку рукой и остаток пути до поворота к комендатуре прошел четким шагом отлично натренированного строевика.
Кузнецов в самом деле провожал его взглядом, и когда Голяков скрылся за поворотом, отвернулся и сказал Новикову:
- Приведите себя в порядок, обедайте. И снова за дело. У нас мало времени. Ничтожно мало.
8
"...Не поднялась рука предать Новикова суду военного
трибунала. В той строгой обстановке, в какой мы жили, не каждый бы
смог держаться, как младший сержант. Ведь его поступок был вызван
чувством оскорбленной гордости. Не своей лично, нет. Я расцениваю
это значительно объемнее... Это одно из проявлений любви к
Отечеству - не на словах, а на деле...
Долго я оставался на 15-й заставе, не знаю почему, но просто
взять и уехать не мог. Было чувство, что покидаю этих людей
навсегда..."
(Свидетельство А.Кузнецова)
В Красном уголке было душно. Со двора в открытые окна волнами вливался тягучий зной. Новиков глаз не сводил с распаренного лица Кузнецова. Майор говорил короткими фразами, резко взмахивал кулаком, будто вколачивал в головы слушателей каждое свое слово.
- Этой ночью возможно резкое изменение обстановки. Изменение к худшему. Мы к этому должны быть готовы. Все данные говорят за то, что фашисты спровоцируют вооруженный конфликт... Требую от вас высокой бдительности и стойкости. Верю: ни один пограничник не дрогнет. Все, как один, станем заслоном.
Майор еще отдельно поговорил с командирами и все не спешил к своей дребезжащей полуторке.
Что мог Кузнецов? Молча посетовать на собственное бессилие, когда Иванов, отважившись, спросил, как быть с семьями, и он, скрепя сердце, жестко ответил, что на этот счет командование округа указаний не дало. Их и в округе не имели, указаний об эвакуации семей командиров границы.
Но Кузнецов знал непреложно: личный состав отряда до последнего дыхания несет ответственность за охраняемый участок границы, и если придется здесь всем полечь, они - начиная с него и кончая писарями - тут и лягут костьми.
Он оставался, не уезжал, и люди в его присутствии ощущали скованность. Кузнецов это видел, порывался сказать, чтобы на него не обращали внимания, и не мог, как не был в состоянии заставить себя сесть в кабину своей полуторки и умчаться на очередную заставу, где были такие же люди и складывалась такая же угрожающая обстановка, повлиять на которую он мог разве что еще более жестким приказом - насмерть стоять, если к тому повернут наступающие события.
Все, что творилось внутри него, оставалось при нем, он умело скрывал свое состояние, как всегда спокойно, соответственно положению, решительно вмешивался в то, что требовало его вмешательства.
- Станковые и ручные пулеметы - на позицию, - приказал Голякову. Передайте мое указание на все заставы.
- Передано, - доложил Голяков, удивляясь забывчивости майора, продублировавшего собственное распоряжение, отданное значительно раньше.
- С наступлением темноты наряды выслать численностью не менее трех человек при ручном пулемете. На угрожаемых участках наряды возглавлять командирам.
- Ясно. Но вы...
- После двадцати двух занять оборонительный рубеж. Вам все ясно?
- Так точно. Я хотел...
- Об изменении обстановки немедленно докладывать. Вопросы?
- Вопросов нет. Ваши распоряжения уже переданы всем командирам подразделений, товарищ майор. Вы раньше...
Голяков не договорил.
Кузнецов, устыдясь, вспомнил, что и эти свои указания без нужды повторяет, будто бы сомневаясь, усвоены ли они подчиненными.
Давно пришла пора отправляться на другие заставы, там дел было не меньше и обстановка не легче, но он, словно предчувствуя, что расстается с этими людьми навсегда, потому что данной ему властью и в силу обстоятельств оставляет их на верную гибель, - не мог заставить себя просто сесть в кабину полуторки и уехать. Напускная сухость, с какой он разговаривал с Голяковым, конечно, была нарочитой, личиной, за которой он прятал душевную боль и благодарность ко всем этим людям. Не было нужды утверждаться в правильности решений - все и так видно.
На Голякова он сначала всерьез рассердился за чрезмерное его усердие и кажущуюся черствость, долго не мог ему простить Новикова, у майора не укладывалось в голове, как у Голякова поднялась рука написать в отряд донесение, в котором Новиков выставлялся едва ли ни военным преступником. Так переживал поначалу майор Кузнецов. Но он привык возвращаться к любому вопросу по нескольку раз, каждый раз осмысливая суть дела, и, прежде чем принять окончательное решение, хладнокровно разобраться в случившемся.
Несколько поостыв, успокоившись, Кузнецов без труда обнаружил, что старший лейтенант поступал точно в соответствии с его, майора Кузнецова, требованиями, ничего не убавив и не прибавив, доложив, как было на самом деле.
Задерживаться на заставе начальник отряда больше не мог. Он успел проверить систему круговой обороны и остался ею доволен, побывал на скрытом наблюдательном пункте, заглянул на конюшню и удостоверился, что кони стоят под седлом, уточнил количество боезапаса - словом, проверил готовность одного из линейных подразделений отряда к действиям в сложных условиях. Но что бы он ни делал, чем бы ни занимался, оттягивая отъезд, в нем осталось чувство жестокости, которую он, начальник погранотряда, прямой и непосредственный начальник снующих по двору маленького пограничного гарнизона людей, готовящихся к предстоящему бою, проявляет сейчас, в предгрозье.
Так нужно, убеждал он себя. Иначе какой же ты командир, если терзаешься чувством жалости к подчиненным!
Даже себе не хотел признаться, что обстоятельства не так однозначно просты, как он пытается это изобразить, сводя все к собственной жестокости, утроенной предстоящим расставанием. Не дальше как сегодня утром он сам, не передоверяя кому-нибудь из своих заместителей, встречался с командирами частей и соединений, обязанных поддержать пограничников и вместе с ними отразить первый удар врага.
...Оставалось надеяться на собственные силенки. Что делать, если соединения и части поддержки не получили указаний на развертывание! Не могут они без приказа. Значит, с легким стрелковым оружием и с пулеметами "максим" противостоять, сколько можно, первому тарану.
Сколько можно.
"А сколько их поляжет - ты думал?"
Ему нужно было, не теряя времени, пересечь заставский дворик, подняться на подножку полуторки, чтобы сесть на продавленное сиденье прокаленной солнцем кабины. Только и всего - пройти от силы полсотни шагов.
Мотор полуторки тарахтел, блестели на солнце лысые скаты, дребезжали створки капота. Это была старая, честно послужившая машиненка, раздерганная, чиненая-перечиненая, не раз утопавшая по оси в жидком месиве пограничных проселков, и Кузнецов укатил на ней, первой попавшейся ему на глаза, не имея времени, торопясь разобраться на месте.
Начальник отряда, сдвинув к пропотевшему вороту гимнастерки сползавшие портупеи, еще раз окинул взглядом строения своей четвертой комендатуры и пятнадцатой пограничной заставы, людей, занятых важным делом и, казалось, забывших все на свете, кроме необходимости подготовиться к возможному нападению. Он невольно загляделся на Новикова, когда тот, стройный, перетянутый по тонкой юношеской талии нешироким красноармейским ремнем, прошел к траншее, огибая полуторку и легко неся впереди себя несколько цинок с патронами. Лицо младшего сержанта излучало спокойствие, которого так не хватало сейчас ему, Кузнецову. И уже сидя в машине, оставив за пыльным облаком близких ему людей, майор еще и еще раз вспоминал лицо отделенного командира, чувствуя в этом известное облегчение. Он достал платок и первый раз за весь день расстегнул - все до одной - пуговицы своей пропотевшей габардиновой гимнастерки, вытер влажные шею и грудь. От этих движений, медлительных и жестких, ему тоже стало спокойнее.