От начала войны прошло восемь часов. Стоял жаркий полдень. Немилосердно жгло солнце, пожухла трава, кусты привяли. На границе на время притихло, редкие выстрелы рвали прокаленный солнцем, сияющий воздух. На станции Дубица ревел паровоз, и где-то за станцией, в глубине, куда откатился бой, грохотало, рвалось, клубился дым и тревожно гремели колокола.
Может, не было колокольного звона, возможно, он Новикову лишь померещился. Сквозь гаснущее сознание пробилась четкая мысль - надо похоронить ребят. Обязательно надо похоронить. Такая жара стоит!
- Пить, - простонал сквозь стиснутые зубы.
Кто-то, придерживавший его свободной рукой, другой поднес ко рту чайник.
- На, трохи попей, полегчает... Разожми зубы.
Он их не мог расцепить, намертво сжатые зубы, вода проливалась ему на пропотевшую гимнастерку, носик чайника вызванивал дробь на зубах.
- Ну, пей же, пей, младший сержант, - торопил тот, что поддерживал его за плечи и пробовал напоить. - Напейся, одразу полегшает... Давай, младший сержант, чуешь?.. Некогда мне туточка прохлаждаться. Чуешь, что на заставе робится!
В голове звенело, и, кроме колокольного звона, слух не принимал других звуков. Новиков чуть приоткрыл глаза, но солнце сильно по ним полоснуло, как лезвием.
- Пятый я, - прошептал немеющими губами. - Запомни, Иван, я - пятый. Хотел сказать, что его тоже убило, но Быкалюк умудрился влить ему в рот немного воды.
- Видишь, полегшало, - обрадованно сказал Быкалюк. - Еще?
- Пятый я, - повторил он.
- Не хочешь... Ну, добре, младший сержант, добре, что живой остался. Зараз тебя отнесу в тенек, а справимся, придем с хлопцами за тобой. Чуешь?
И эти слова он услышал и, кивнув головой, полетел в бездну.
Долго падал, в беспамятстве не ожидая удара, не страшась боли, потому что не способен был ее ощутить - из всех знакомых ему ощущений сохранилось лишь чувство полета; остальное истаяло за границей сознания. Он летел, летел, скорость нарастала с забившей дыханье стремительностью - как при затяжном прыжке с нераскрытым парашютом, и замирало сердце, и казалось, полету не будет конца, и он ловил потрескавшимися губами неповторимый живительный воздух синей высоты.
Но когда Быкалюк, пронеся его на руках, опустил на уцелевший островок зеленой прохладной травы под густой тенью дуба, он на несколько мгновений очнулся с радостным чувством: Иван приведет своих. Свои вернутся, и тогда ему не будет так мучительно одиноко в этом воющем, брызжущем смертью аду, свои ударят и погонят фашистов, погонят. Надо лишь потерпеть, покуда вернутся свои.
- Ну, бывай, младший сержант, - как сквозь вату услышал голос Быкалюка. - Про всякий случай "дехтярь" - вось он. А я побег.
Достало сил нашарить у себя под боком успевший остыть пулемет, пальцы коснулись металла и слегка его стиснули: здесь "дегтярь", при себе. Он успокоенно смежил веки, погрузился в небытие, начисто от всего отключившись: ни прожигающие укусы слепней, ни невесть откуда налетевшие зеленые мухи ничто не в состоянии было его пробудить. Где-то возле заставы рвались гранаты, слышались крики, но и это проходило мимо, не затрагивая слух и сознание.
"Скоро свои придут, - тихонько поклевывало в мозгу, - придут и погонят. Ой, погонят!.. Ой, дадут!.. За все и всех. За живых и погибших..."
Его снова подняло над землей, и возвратилось чувство полета. С высоты, из сияющей синевы, где заливались жаворонки, увидал далеко внизу бегущих хлопцев в зеленых фуражках с винтовками при примкнутых штыках, и слитное, перекатывающееся над прибрежными перелесками "ура!" заглушило пение жаворонков.
"Хлопцы, миленькие, давайте быстрее. Лупите гадов!.. Никому пощады!.. Отомстите. За Серегу Ведерникова. За Тимофея Миронюка и Яшу Лабойко, Сашу Истомина... Сейчас я помогу, вот "дегтяря" достану..."
И стал спускаться на землю, мягко паря в воздухе, как на крыльях, распластавшись - непозволительно медленно. Дернул же черт раньше времени потянуть за вытяжное кольцо! С испугу, что ли?.. Как новичок. Будто первый прыжок совершаешь. Вот и болтайся теперь под куполом парашюта... Щербакова вон где! Парашют гасит. А ведь второй прыгала...
На летном поле аэроклуба полно ребят из педучилища, своих, ждут приземления Новикова. Ждут и губы кривят, над нерешительностью посмеиваются, над поспешностью.
- Поспешность при ловле блох нужна, - крикнул кто-то с земли.
Кажется, это директор педучилища крикнул, Бирюков. И улыбнулся не без иронии.
Тяжкий вздох вырвался из груди. Внутри хлюпнуло и отдалось болью между лопаток и где-то у горла. Пальцы ощутили холодную сталь пулемета... Какой там еще парашют и летное поле аэроклуба?!. Они были давно, "на гражданке". Пулемет - это да. Надо помочь ребятам... Великое дело - пулемет. Хлопцы вон уже близко. Не бегут - летят, злые, как черти. Во главе с Ивановым. И свое, третье, отделение в полном составе.
- Отделение, слушай мою команду!
Услышали и остановились под дубом, разгоряченные боем, горя нетерпением, черные от порохового дыма - Черненко, Ведерников, Лабойко, Миронюк, Истомин - все, все... Целые, живые... Кто сказал, что погибли?..
- В атаку!.. Вперед!..
Рванулся изо всех сил, подхлестнутый ненавистью...
Жгучая острая боль насквозь пронзила его.
Лежал в одиночестве, боясь пошевелиться, чтобы не растревожить, не вернуть боль, от которой мутился рассудок. Значит, прежнее - всего-навсего горячечный бред: не было ни бойцов его отделения, ни атаки, и вызванные из прошлого прыжок с парашютом над летным полем аэроклуба, ребята из педучилища, директор Бирюков - тоже мираж.
А что существует реально? Ведь он еще жив, дышит, и глаза его видят. Что видят глаза?.. Синее, в легких белых облаках бездонное небо - вот оно над головой между прорех в кроне дуба; жужжащие зеленые мухи - взлетают, когда он подергивает то щеками, то ртом, и снова нахально садятся, где им заблагорассудится; тихий плеск воды у подмытого берега...
Хотелось пить. Жажда становилась пыткой, а всего в десятке шагов от него, на бруствере траншеи, блестел под солнцем алюминиевый чайник с водой. Не одолеть десятка шагов. До смерти ближе, подумал с горькой иронией, и шершавым языком облизал сухие и горькие, как полынь, онемевшие губы.
И еще реально существовал пулемет - рядышком. И запасной диск, полный патронов, холодил затылок. Оружие не было плодом воображения - его оставил рассудительный Быкалюк.
Очень мучила жажда. Ему сдавалось, что внутри у него все ссохлось. Жажда и боль в груди доводили до исступления. Не было сил терпеть. Хоть ты криком кричи. Но голос пропал, исчез голос.
Стал мучительно вспоминать что-то очень важное для себя. Мозг, как никогда до этого, активно работал.
Напрягал мозг, перебирал в уме нескончаемо долгий сегодняшний день самый долгий в году, перебирал шаг за шагом, час за часом - от первого залпа вражеской артиллерии до сей минуты, сортировал события, выделив из длинной цепи потопленную десантную лодку с вражескими солдатами, трех сраженных из "дегтяря" немцев неподалеку от изгиба траншеи, не ощутив особой радости на душе.
Но все, все буквально было третьестепенным. Сортировал и шел дальше, мысленно повторяя отрезок пути вдоль траншеи. Снова увидел Яшу Лабойко, Истомина... Наверное, и над ними кружат зеленые мухи... Такое солнце!.. Кто похоронит погибших хлопцев?.. Некому. Подумал, что Яшу осталось дохоронить ведь и так погребен по грудь в разрушенной снарядом траншее.
Жажда иссушала. На бруствере белел чайник с водой. Она, видно, успела нагреться. Пускай. Пускай бы хоть теплый глоток. Сделал глотательное движение. Оно причинило боль.
По странной ассоциации перед мысленным взором появилась другая траншея, та, что рыли вчера, в субботу, на заставском дворе, неподалеку от командирских квартир... Рыли - это он помнит. И тоже время от времени прикладывались к чайнику с квасом...
Дальше мысль не пробилась - кисловатый запах хлебного кваса затмил всякие мысли. Дальше возник провал - память отказалась соединить разорванные половинки цепи.