Энтони любил перелистывать имеющиеся в домашней библиотеке Дальбергов собрания сочинений русских классиков, изданные еще Смирдиным, а Пушкина читал с упоением.
нередко декламировал Ричардсон, входя с мороза в жарко натопленную гостиную и грея озябшие ладони на бирюзовом кафеле голландской печи. —
Как выразительны эти пушкинские стихи, — задумчиво говорил Энтони. — Лейся, лейся... Журчи, журчи... Серебряная пыль... Это бесподобно! Я так и вижу этот фонтан, слышу его говор.
Сам того не подозревая, Ричардсон глубоко тронул Елизавету Аркадьевну тем, что ему понравились именно эти, любимые ею строки Пушкина.
Однажды, перелистывая какую-то советскую книгу, Энтони неожиданно спросил:
— Свен Аугустович, а почему вы не читаете советских авторов?
— Мне это не нужно, а Лиза их не любит. Лео не до них: греческий и латынь, да свои финские и шведские классики заедают, да и ни к чему ему советские писатели. Что у них может быть путного? Ничего.
— Напрасно, напрасно, — покачал головой Ричардсон. — Я только что прочитал еще не законченный роман молодого советского писателя Михаила Шолохова. Называется «Тихий Дон». Умопомрачительная вещь! И еще я понял из романа, что кое-кто из казаков — не за Советскую власть! — Ричардсон многозначительно посмотрел на хозяев. — И наоборот, из стихов русских эмигрантов, — продолжал он, — я понял, что кое-кто из них не прочь вернуться в Россию. Вы не слышали такое прелестное стихотворение:
Все молчали, то ли оттого, что стало грустно, то ли от бестактности Энтони. А он, словно не чувствуя общей неловкости, заметил:
— Стихотворение, кстати, весьма неплохое и потому добавляет ветра в паруса большевистского корабля. — Потом, как бы вспомнив, сказал: — Что же касается классиков финляндской литературы, то их переводили даже Блок и Брюсов.
Оба замечания Ричардсона заставили Елизавету Аркадьевну признать, что гость не только образован, но и не так прост, каким показался ей в начале знакомства.
Дом Дальбергов стал для Энтони и уютным прибежищем, и хорошей школой. Русский язык, царивший в доме, русская кухня, правда, в сочетании со скандинавской и французской, вечерние чаепития у традиционного самовара, иногда в кругу знакомых, таких же оторванных от родины эмигрантов, как и Дальберги, казалось, вполне удовлетворяли Ричардсона. Он жил как бы в русской обстановке. Однако, видимо, Энтони нужно было и что-то еще. Он ежедневно читал советские газеты, пересылаемые ему кем-то из Хельсинки, политические и экономические книги, изданные в СССР, внимательно слушал последние известия и некоторые другие передачи московского и ленинградского радио. При этом он по-прежнему успевал вдоволь находиться на лыжах, тренировать Лео, заниматься с мальчиком английским, забежать в домик управляющего и поболтать с ним и его женой на ломаном финском языке. А с каким жадным интересом он относился к знакомым Дальбергов, приглашаемым к чаю! Прежде расспросит о них хозяев, а потом беседует с гостями, как будто знал их десять лет. Через день-два, глядишь, уже идет запросто к ним в дом на чай или кофе. Так за несколько дней Энтони буквально очаровал Веру Ильиничну Репину. Молодящейся Вере Ильиничне, которой в ту пору было за шестьдесят, он не говорил, что она молодо выглядит, как это делали другие, нет! Он восхищался при ней гением ее покойного отца, расспрашивал о его творчестве. Посетив несколько раз Веру Ильиничну в «Пенатах», Ричардсон получил от нее, восторженной и благодарной, по своему выбору несколько превосходных рисунков из оскудевших уже изрядно альбомов Ильи Ефимовича.