Захар Оскотский
Последняя башня Трои
В мыслях моих проходя по Вселенной, я видел, как малое, что зовется Добром, упорно спешит к бессмертью, А большое, что зовется Злом, спешит раствориться, исчезнуть и сделаться мертвым. Уолт Уитмен. Листья травы.
1
Табличку для офиса я заказал по собственному эскизу. На сверкающей золотом пластине полированной латуни вверху выгравирована эмблема ООН, а ниже идет надпись на двух языках: "UNITED NATIONS. INFORMATION AND INVESTIGATION SERVICE. MISSION IN PETROGRAD/ОРГАНИЗАЦИЯ ОБЪЕДИНЕННЫХ НАЦИЙ. СЛУЖБА ИНФОРМАЦИИ И РАССЛЕДОВАНИЙ. ПРЕДСТАВИТЕЛЬСТВО В ПЕТРОГРАДЕ" .
На посетителей все это, несомненно, производило бы впечатление, если бы не два обстоятельства. Во-первых, ослепительная табличка сияет на двери маленькой квартирки, на лестнице неказистой пятиэтажки, выстроенной на окраине города больше ста лет назад, где-то в шестидесятые годы прошлого века. (Правда, пятиэтажки прочной, кирпичной, да еще укрепленной в эпоху Правительства национального возрождения наружным каркасом.) А во-вторых, никаких посетителей в моем офисе никогда не было и скорее всего не будет.
В представительстве я единственный сотрудник, служба моя – чистейшая синекура, делать мне совершенно нечего. Разумеется, я знаю, что такие же представительства существуют во всех крупных городах Российской Конфедерации и работают в них отставные полицейские вроде меня. Я знаю устав Службы и содержание конвенций, подписанных Россией. Знаю, что в случае необходимости мне обязаны содействовать в расследованиях все отечественные силовые ведомства. Вот только и подобия этих самых случаев до сих пор тоже не возникало.
Конечно, мы, представители Службы, разбросанные по российским городам, обязаны время от времени посылать в наше нью-йоркское управление обзоры и сводки. Мы их и посылаем, добывая информацию из выпусков новостей и интернет-газет (самые трудолюбивые, вроде меня, просматривают еще и редкие газеты бумажные). И управление деловито принимает от нас всю эту чепуху, которую могло бы – стоит только в Нью-Йорке кому-то захотеть – получать в непрерывном режиме простым сканированием.
Но там почему-то не хотят на нас экономить. И я не желаю задумываться, почему именно. Почему нам вообще платят, хотя бы такие гроши? Почему нанимают исключительно из отставников МВД (ни единого бывшего эмгэбэшника или военного среди нас нет)? Пусть задумывается кто хочет, а для меня эти две вещи важны сами по себе: НАНЯЛИ и ПЛАТЯТ. "Когито, эрго сум: я мыслю, значит, существую", – сказал четыреста лет назад Декарт. Я не читал Декарта, но эти слова часто повторял дед Виталий. И я запомнил их и теперь повторяю, только по-своему: "Получаю деньги, значит существую".
Мой рабочий день начинается в девять. В это время я обязан быть в офисе (вдруг позвонят из Нью-Йорка, надо чтобы застали на месте). И каждое утро без четверти девять я оставляю свою машину на бетонной площадке, залитой рядом с нашей пятиэтажкой на месте другой пятиэтажки, оказавшейся ветхой и давно снесенной. Я поднимаюсь по узкой лестнице. Вежливо здороваюсь, встречая соседей – сотрудников мелких и мельчайших фирм, снимающих под офисы другие квартирки. Они раскланиваются со мною, и в их глазах, как и в моих, ни искорки насмешки над нашей убогостью, так контрастирующей с громкими надписями и блеском табличек на наших дверях.
Каждый зарабатывает на хлеб по-своему, и все мы сплетены в один клубок. В нынешнюю эпоху, когда генная медицина сделала нас то ли полубессмертными, то ли уже совсем бессмертными, когда толком никто не знает, сколько ему в действительности лет и сколько осталось впереди, нам друг от друга никуда не деться.
Я вхожу в тесную прихожую, захлопываю за собою дверь. С тех пор как я развелся с последней женой, я живу в гостинице с оплаченным питанием. Это удобно, ничего не скажешь, но гостиница – не дом. И мне всегда кажется, что мой настоящий дом – офис, вот эта квартирка: влево от прихожей – туалет, крохотная ванная, малюсенькая кухня, а прямо, одна за другой – две смежные комнатки. В первой, побольше, мой рабочий стол с компьютерами и книжные шкафы, полные настоящих, бумажных книг. Они остались от деда Виталия, и я перевез их сюда. Во второй, совсем маленькой комнате – диван для отдыха. В таком офисе можно пьянствовать с друзьями. Но я не делаю этого, потому что у меня нет друзей. В такой офис можно приводить женщин, и время от времени я их сюда привожу.
На стене над рабочим столом висит большая черно-белая фотография: вид ночного Петрограда начала семидесятых годов прошлого века. Тогда, два имени назад, город еще назывался Ленинградом, а деду Виталию было лет двадцать пять. Он с утра до ночи, как алхимик, сидел в лаборатории, пытаясь извлечь из сплетения огненных змеек на экранах осциллографов свой философский камень – высокотемпературную сверхпроводимость. А на выходные уезжал лазать по скалам и играть на гитаре у костра.
Я люблю смотреть на эту фотографию: цепочки огоньков вдоль набережных, цепочки огоньков на мостах; подсвеченные прожекторами Петропавловская крепость, Биржа, Ростральные колонны, отражающиеся в зеркально-черной Неве. Мне кажется, что старинные белые шарики светильников и белое прожекторное сияние гораздо красивее, чем нынешние разноцветные световые полосы. Мне иногда кажется, что я и сам – человек прошлого века.
Я родился в феврале двадцатого. Значит, по чисто арифметическому счету, мне сейчас шестьдесят пять, даже почти шестьдесят шесть, таков мой календарный возраст, КВ, как его сокращенно обозначают. Но Россию включили в зону генной профилактики, когда мне исполнилось ровно сорок, и я не знаю, насколько я биологически постарел за прошедшую с тех пор четверть века. Сам для себя я считаю, что лет на пять – на шесть. Те, кто моложе меня, своим биологическим возрастом вовсе не интересуются, а мне по старинке нужен какой-то ориентир. Наверное, я не слишком ошибаюсь и действительно выгляжу и чувствую себя так, как физически здоровый сорокапятилетний мужчина прежних, смертных времен.
А ведь как странно, как незаметно вползли мы во времена бессмертные! Медики говорят, что средняя ожидаемая продолжительность жизни пока возросла всего вдвое: лет до ста сорока – ста пятидесяти. Ничтожное приращение в космических масштабах, крохотное даже по меркам земной природы. Мы не сравнялись и с деревьями: обыкновенная сосна живет четыреста лет, а секвойя – две тысячи. Но психология сильнее арифметики. Добившись, пусть небольшого, продления своего естественного срока, мы перешли некий психологический порог.
Когда-то человек – я прекрасно помню себя самого в прежнюю эпоху – непрерывно измерял свою жизнь, и измерял ее не количеством прожитых лет, а перспективой того, что ему осталось. Дед Виталий однажды показал мне старый фильм о гибели "Титаника". Любой из нас был капитаном "Титаника". Любой знал, проживая день за днем, что в трюме его корабля – течь. В каком бы прекрасном настроении ни находился капитан, как бы ни радовался тому, что его корабль сейчас легок на ходу и отлично слушается руля, он все время помнил: течь нарастает, корабль неумолимо погружается.
Генная медицина не просто увеличила нашу жизнь на несколько десятилетий. В сознании капитана-человека произошел перелом, когда он понял: течь в его корабле, хоть не исчезла совсем, стала менее ощутимой, а главное, в трюме непрерывно работают помпы, которые с течью борются.
Научный прогресс в биологии и медицине продолжается. Каждый, у кого впереди пятьдесят, семьдесят, сто лет жизни, уверен, что за это время появятся новые разработки и обеспечат продление существования за пределы, исчисленные сегодня. Прирастут ли там, вдали, всего несколько дополнительных десятилетий или срок земного бытия увеличится скачком в несколько раз – для настроения не суть важно.
Люди остались смертными. Люди погибают в катастрофах. Люди иногда умирают от болезней, когда медицина – случается и такое – запаздывает или ошибается. Но это совсем иное ощущение смертности. Каждый несет свою жизнь, как тонкую вазу, вечную, но хрупкую, опасаясь ее разбить.