И ко всем празднующим, поющим, распивающим ни один из участвующих в том сражении не сможет присоединиться. Наш праздник будет простым: мы будем скорбеть. После обязательной торжественной части каждый из нас запрется в своей норе и умолкнет до утра. Наша минута молчания длится вот столько. И на утро всегда кажется, что ее было недостаточно.
Мы слишком много потеряли, чтобы увидеть в этом дне праздник освобождения. Ни один ветеран войны никогда не увидит в этом дне радость. Только боль. Глубокую непобедимую боль. Она утихает время от времени, заглушенная нуждой сегодняшнего дня, обязанностями, интересами, но никогда не исчезает по-настоящему.
Бридж всегда со мной. Она, как призрак, следует за мной по пятам, ложится со мной спать, встает со мной по утру. Я просыпаюсь с ее невидимой рукой на плече, такой тяжелой, а в какие-то дни кажущейся совсем неподъемной.
Мой траур начался пятьдесят лет назад и не окончился и по сей день. В то время как Амир взялся за восстановление базы сразу после битвы под Нойштадтом, я заперлась на долгие недели в какой-то пустующей казарме военного сержанта. Я не выходила долго. Жизнь вдруг растянулась на один нескончаемый момент. Иногда казалось, что Бридж умерла всего час назад, а прошло уже две недели. Запах ее крови на моих руках преследовал многие месяцы впоследствии. Картина того, как я обнимаю Бридж, сидя посреди кровавого хаоса, всегда была такой яркой и свежей перед глазами. Я жила в ней. И жила долго, медленно скатываясь в депрессию все глубже и глубже. Я не хотела подниматься с того дна. Надеялась, что так и останусь в том моменте, что он будет длиться вечность, что он станет моим наказанием за все мои грехи. Мне казалось это справедливым.
Странным образом пинок под зад я получила от Фунчозы.
— Пока ты тут крысятничаешь в подвале, мы твою работу делаем! Эй! Слышишь меня, каннибал?
Его голос как всегда громкий резкий и противный ворвался в мой темный мир с галлюцинациями, тотчас же наполнив свежим дыханием жизни. Снова все встало на свои места: я — Падальщик, у меня есть обязанности, еще не все кончено, там ведь столько людей… Как собака Павлова я отреагировала на стимул, а всего-то и надо было, чтобы кто-то зашел в мою коморку и растолкал пинками. Прямо вот так как это делал Фунчоза: пинал меня носками жестких тактических ботинок по бедру.
Правда в том, что никто не хотел заходить ко мне, хотя все знали, где я крысятничала. Я же была каннибалом, живущим в пещере, меня все за сотню метров оббегали, не желая беспокоить. Вернее, не желая, чтобы я беспокоила их. Они боялись и ненавидели меня. Никто не видел во мне героя. Даже я.
Калеб тоже не хотел меня видеть. Это было больнее всего. Хотя в то же время я ведь сама не хотела видеть его. Просто не могла.
И даже тогда, когда я вышла из берлоги под опасающиеся взгляды, тревожные вздохи и недоверчивые тычки пальцем, я избегала взгляд Калеба. Лишь его. Не могла стерпеть его осуждение.
Нойштадт выстоял, по крайней мере, хоть какая-то его часть. В живых осталось около полутора тысяч гражданских и три сотни солдат. Снова восстановление дома, жизни, надежд. Все это мы проходили в Бадгайстане, но воспоминания о его участи лишь толкали вперед.
Амир был настоящим лидером. Не растерялся, не заперся, как я, а исправлял все сломанное и восстанавливал уничтоженное, как заведенный робот. Он первым пожал мне руку, когда я чистая и переодетая вошла в центр управления. Здесь уже созрел новый Генералитет, и я стала его частью. Никто не возражал, хотя и боялись меня, и это все было таким далеким от того, что я представляла себе. Трусливый Триггер создал во мне глубокий комплекс недоверия подобным явлениям, как Генералитет. Открытость Амира и его желание быть со мной на одной стороне лечили меня от этого комплекса.
Сопля стал моим новым сержантом. Калеб продолжил. Он стал моей опорой, хоть и ненавидел, хоть продолжал смотреть мимо меня. У нас не было выбора, кроме как закрыть глаза на прошлые прегрешения, забыть обиды, снова встать плечом к плечу. Пусть мы и не были способны простить друг друга, но мы проглатывали свою ненависть, потому что должны были идти дальше, а нас осталось так немного.
Хумус оплакивал своего бравого командира и не менее отважного собрата: Муха погиб под Нойштадтом. Ляжка оплакивала не только Буддиста, которого привезла на своих плечах в Нойштадт, чтобы достойно похоронить, но и смышленого Лосяша, защищавшего ее на подступах к воротам. Антенна с Вольтом потеряли Электролюкса: он погиб под завалом. Почти половина погибших Падальщиков пали от рук Стражей, с которыми отныне мы плели новое полотно жизни. Вот настолько надо было проглотить эту невыносимую боль утраты, чтобы продолжить выполнять долг: на размер десятков убитых друзей.
В этой войне изначально не было сторон. Мы все сидели в одной лодке, раскачивая ее: Нойштадт, Триггер, мы и даже зараженные. Мы все люди. Все одна семья. Но вместо того, чтобы объединиться ради выживания, раскачивали лодку еще сильнее, пока она не опрокинулась и мы не потеряли столь многих благородных людей.
И не только людей.
Не знаю, сколько благородства несла Тамагочи Фунчозы, но ее он оплакивал даже больше, чем Рафаэлку. На погребальных кострах, которые были собраны перед Нойштадтом, Рафаэлка лежал рядом с желтым разбитым яйцом. Фунчоза ревел истошно.
Его спасла Вьетнам, предложив завести собственных Тамагочи. Не знаю, как происходил тот разговор, но думаю, что примерно так:
— Фунчоза, у меня есть идея, — сказала Вьетнам, нежно похлопывая удручённого Фунчозу по плечу.
Он смотрел в окно лаборатории в Аахене, где уже через полгода после битвы мы открыли первый блок изготовления сывороточных ампул, который возглавил Кейн со своей женой и другом Генри, выживших после взрыва ракеты, которую сердце Буддиста унесло на пять километров от цели.
Благоухание жизни в окружающем лесу, просыпающемся от долгой зимы, служила метафорой предложению Вьетнам.
— Давай заведем детей. Они ж от Тамагочи особо не отличаются. Будешь кормить, жопки подтирать, пузо чесать по расписанию. За ночь без еды они не помрут, но орать будут так, что хоть пристрели.
Создатель Тамагочи явно вложил в него больше смысла, чем в простую игрушку. Тамагочи словно предупреждала детей о том, чтобы они заранее укрепляли свою нервную систему, готовила ко взрослой жизни, так сказать.
Фунчоза встрепенулся от озарения.
— А ведь правда! — воскликнул он. — Ты ведь ходячий инкубатор! Давай засунем в тебя яйцо!
Любовь к жизни взорвалась в Фунчозе яркими красками, он вдруг снова приобрел мощный стимул продолжать. И тогда они начали пытаться.
— Вы что серьезно? Вы будете пихать в нее яйцо прямо сейчас и передо мной? — неистовствовала Божена посреди лаборатории.
Ей пришлось уйти. Причем в срочном порядке. Потому что они и впрямь собирались сделать это на ее рабочем столе. Она побежала жаловаться Кейну, оттуда я и узнала эту историю. Возможно не было там никаких метафор и возвышенных гляделок в окно — Тесса-романтик так и норовила капнуть на мою жизнь ядовитой микстурой ласки, но трах на рабочем столе Божены точно был.
Тамагочи заделался не сразу: подкосившееся здоровье от подземной жизни, нескончаемый стресс делали свое дело. Но теперь у нас строился первый дом на поверхности, а в Аахене жил целый отряд ученых, которые разработали гормонотерапию для лечения бесплодия людей. Так через несколько лет на свет Появился Такуми.
А потом Соба, Тойота, Сакура и Пятый.
На пятом фантазия на имена закончилась и его просто назвали Пятый.
А вот шестого ребенка — очень долгожданного и знаменосного, потому что родился он в день годовщины битвы под Нойштадтом — уже назвали Тамагочи. Фунчоза любил его больше остальных и никогда не упускал возможности напомнить об это остальным детям. Вьетнам тут же давала ему подзатыльники, а Фунчоза продолжал верить, что Тамагочи у них самый последний и оттого самый любимый.
А потом появились Каришка, Фуджифильм и Девятая. На ней фантазия тоже закончилась. Странным образом все они в детстве смеялись только над Каришкой, потому что ее имя в семье было самым дурацким.