Корпуса австрийских судов вырисовываются теперь, высокие и отчетливые, на бледном горизонте. Мы различаем, само собою разумеется в бинокль, мельчайшие подробности оснастки и корпусов, без всякого сомнения, они видят нас так же хорошо, как мы их. Впрочем они нам это показывают: в то самое мгновенье, когда я смотрю на семерых наших противников, на всех стеньгах взвиваются австрийские флаги: белые с красным, с Габсбургским гербом в середине. Все равно. Мне кажется, что будто эти семь австрийских флагов бросают нам перчатку. Я ее поднимаю:
– Амлэн! Поднять большой кормовой флаг и маленький обвес…
(Маленький обвес – это небольшой трехцветный флажок на вершине каждой мачты; кормовой флаг – огромный, он волочит не менее шести метров красного флагдука по воде. На моем крохотном номере 624-м кормовой флаг производит на всех такое впечатление, будто он значительно больше самого судна).
Если приходится умирать, надо выбрать себе саван…
Сигнальною частью все сделано исправно: приказание выполнено почти в ту же минуту, когда было отдано.
И я смотрю на мои четыре флага, которые теперь выставляют наши цвета Франции перед цветами Австрии.
С Богом! И отдадим последние распоряжения, это самый большой из имеющихся у нас национальных флагов:
– Машины, 350 оборотов. Лево руля… 15… 20… 25! Амлэн, держите к югу, 80 на восток… А там прямо!..
Я попытаюсь сделать самое простое: улизнуть в открытое море левее неприятеля и молить Бога, чтобы неприятель не слишком этому противился… потому что я знаю, в этой эскадре есть крейсера, на которые не произведут никакого впечатления наши двадцать четыре или двадцать пять узлов, и которые без усилия разовьют скорость в тридцать узлов, если пожелают нас догнать…
– Позвать ко мне старшего механика.
Он уже здесь. Никогда во всю мою жизнь мне так не повиновались, как в это мгновенье…
– Фург, извольте сойти в кочегарную и прикажите вашим ребятам, если они могут, поменьше дымить!.. Дайте им понять, что это не каприз; а дело идет о нашей шкуре и об ихней тоже.
– Иду, командир! Я им дам понять… Он скатывается с лестницы, как лавина…
Фург, двадцати четырех лет, две нашивки, военная медаль и опытность человека, который, зная теперь многое, усвоил все, что знает, и делает все, что умеет делать, без чьего-либо совета или указания, – Фург, старший механик второго класса, увидит сейчас огонь в первый, и, вероятно, в последний раз. Впрочем, он столько же об этом заботится, сколько о своем последнем жилище… а ведь оно не будет даже из сосновых досок!.. И Фург от радости не стоит на месте.
Однако для судна мобилизованного, следовательно вооруженного случайно, хламом из всех складов, миноносец № 624 оборудован неплохо. Экипаж у меня воинственный, даже чрезмерно. Я не имею оснований на него жаловаться, в особенности, сегодня. Но я не разделяю общего энтузиазма, – я единственный из всех нас, для которого музыка снарядов не будет новостью: я уже слыхал ее когда-то в Китае, в Марокко, в других местах. Нет, не разделяю. Мы все будем обращены в кашу через двадцать минут, и нет ни тени надежды заставить неприятеля заплатить, хотя бы по пониженной цене, за наши скелеты… Двадцать минут… или десять! И, конечно, поскольку дело касается меня, мне нечего возразить. Но одно дело быть убитым одному только, и другое дело допустить, чтобы были убиты, даже включая и себя в это число, семьдесят человек, сплошь молодых, здоровых, скроенных так, чтобы прожить каждому свои полвека… семьдесят человек, которых вверила вам родина… Семьдесят человек, которые возложили на вас все свои упования.
По спардэку опять проходит Арель.
Я его окликаю:
– Арель, как ваши мины? Я полагаю, вы довели теперь давление до ста пятидесяти килограммов?
Он слегка пожимает плечами. Но все-таки слишком высоко, даже очень… Пожимает плечами Арель совсем не так, как Амлэн. Более скромно, не говорю, что нет. Более дерзко, утверждаю, что да.
Милый мой!.. я тебе сейчас… Нет! не перед врагом.
И я смотрю по направлению к австрийской линии, чтобы не видеть Ареля и его плеч.
Он мне ответил, впрочем со всею желательной корректностью:
– Я думаю так же, как и вы, командир. У них было достаточно времени, у мин. Но я еще не проверил давления. Я слежу за приготовлениями к бою, а это не пустяк на такой башибузуцкой лодке, как наша…
Терпеть не могу, когда напрасно обесценивают людей или вещи. Кто не умеет восхищаться, немногого стоит. Мой экипаж не блещет лоском мирного времени, пусть будет так! Но на нем блеск военного времени. А это стоит дороже того.
Арель продолжает, невозмутимо и презрительно. Он мне все меньше и меньше нравится каждый раз, когда я на него смотрю, и еще того меньше каждый раз, когда я его слышу.
– Впрочем, командир, через пять минут я буду в состоянии дать вам точные сведения. Какие будут ваши приказания относительно сражения… если предположить, что будет сражение?..
– Мой милый, вы видите, как и я, что никогда, положительно никогда нашему миноносцу никаким ходом не уйти в открытое море за австрийскую линию: надо выиграть семь тысяч метров, из которых две излишни по крайней мере. И я рассчитываю пройти между пятым и шестым неприятельскими крейсерами, считая слева направо. Итак, пустите две мины, – стрельба по способности, – по этим номерам, пятому и шестому, которые будут для нас особенно стеснительны. Это даст нам тысячу пятьсот или тысячу восемьсот метров расстояния между австрийскими пушками и нашей шкурой, а это не так уже много. Вы готовы?
– О! вполне!
Он отдает честь, делает полуоборот и уходит…
Это последнее движение единственное, которое мне у него неприятно. Черт возьми! если даже нужно быть убитым сейчас же, мне хотелось бы быть в состоянии выбрать себе, кроме савана, также будущих соседей по кладбищу. Спать целую вечность рядом с «душкой» Арелем, мне, Фольгоэту? Нет! благодарю!.. Даже, если бы это доставило госпоже Фламэй, моей почти верной подруге, несказанное удовольствие узнать, что два последние любовника ее лежат в одной могиле, отчего она разрыдалась бы без всякого сомнения, сначала засмеявшись, засмеявшись тем безумным смехом, который так идет к ее пронизывающим глазам, к ее пытливому острому носику, к ее таинственным устам с такими чувственными губами, уголки которых так горько опущены вниз… Нет, ни за что, даже, чтобы доставить себе самому спасительное отвращение, которое заставило бы меня изрыгнуть жизнь без усилия и без сожаления. Отвратительно умирать с уверенностью, что после, как и прежде, ты будешь осмеян, одурачен, обманут и так далее; после так же, как и прежде, даже более, вдвое, вдесятеро более; вдвое, вдесятеро жесточе… отвратительно – умирая, узнать и почувствовать, что ты прожил целую жизнь на этой глупой планете только для того, чтобы служить забавной игрушкой для женщин, и что они сделали тебя своим рабом ради этой смешной цели и сделали это с такой ловкостью, с таким терпением и лицемерием, – что ты, лишившись из-за них всех твоих лучших сил, остановившись во всех твоих порывах, замедлив все твои работы, потерпев неудачу во всем, что могло бы быть твоею славою, – ты как будто вовсе и не жил.
Теперь совсем неподходящая пора для философствования: теперь пора попытаться, если можно, жить, что мне кажется, невероятным…
Семь австрийских крейсеров идут прямо на нас, подобно гигантским граблям, – семь стальных, наточенных, усовершенствованных зубцов. Сейчас они изотрут в порошок зубцы № 5, 6 и 7… если только Арель не окажется первокласснейшим наводчиком: это, впрочем, очевидно, так подействовало бы мне на нервы, что, клянусь, я предпочел бы быть истолченным в порошок.
– Шефтель! – это самый молодой мичман у меня. – Шефтель, измерьте, пожалуйста, расстояния и скажите мне, каково расстояние до шестого австрийца… Я говорю шестого, считая слева направо…