О, я его знаю. Он не объяснит. Он не выдаст. Я даже не слушаю его ответа:
– Не могу объяснить, потому что совсем не знаю! Так, мысль мне пришла, я вам сказал.
«Мысль». Он от этого не отступится. Я знаю, что он от этого не отступится.
И все-таки надо, чтобы он отступился. – Арель убит без всякой причины? Тогда предстоит разжалованье! О, нет!
Итак я должен заставить его отступиться. Это тяжело. Но нужно. Я должен.
Я подыскиваю необходимые слова. И в то время, как я их подыскиваю, вдруг в моей памяти встает ясно, настойчиво, мучительно призрак, призрак домика в глубине большого сада, решетка которого выходит на прекрасную аллею… в глубине большого сада…
В этом саду нет оливковых деревьев… В нем нет оливковых деревьев. Однако они должны были бы там находиться, не правда ли? Какая насмешка!.. Я с трудом следую дальше.
– Послушай… он тебе ничего не сделал, никогда… Хорошо, это решено… ничего… тебе… Но другим он может быть что-нибудь сделал. Припомни, припомни же, голубчик! Кому-нибудь из твоих друзей, например? Я говорю так… Я не знаю… Я предполагаю!.. Кому-нибудь из твоих добрых друзей… Потому что тогда я лучше понял бы… Другу, доброму другу, если бы Арель ему сделал… что бы то ни было ему сделал… ты пожелал бы исправить дело… ты пожелал бы…
Последнее слово застревает у меня в горле. Я хотел сказать: «отомстить». Я не мог выговорить.
Я не мог. О! путь поднимается в гору. Это слишком прямо. Слишком тяжело.
Амлэн на меня смотрит, затем, как делают при слишком невозможном предположении, качает головой и одновременно пожимает плечами. Его брови сдвигаются, и между ними вертикальная морщина пересекает его лоб; совершенно маска человека, упорно решившегося молчать, человека, который молчит и будет молчать. Понадобился бы сам Бог, чтобы раскрыть эти губы и вырвать из них признание.
И все-таки! Я ведь слышал это признание… да, когда-то, на Мальте, в больничной палате, где мы оба были так похожи – Амлэн – на умирающего, а я на мертвеца.
Амлэн признался потому, что признавался чему-то или кому-то всемогущему… Честное слово!.. Я сам только что… этого кого-то или это что-то не принял ли за… того! За того, кого называют всемогущим?
И посмотрите, что значит иметь дело с всемогуществом! Вот и я внезапно чувствую в себе как бы отблеск всемогущества, о котором идет речь…
– Амлэн, я тебя допрашиваю и допрашиваю напрасно. Не стоит трудиться. Я знаю все, что ты не хочешь мне сказать. И знаю также, почему ты не хочешь мне это сказать. Амлэн, я знаю все, что ты сделал; я знаю все, что ты думал…
На этот раз его брови раздвигаются и округляются, и Амлэн, смущенный, открывает рот.
– Ну, например… чтобы тебе доказать, что я знаю: ты убил Ареля, Ареля, который никогда тебе ничего не сделал. Ну? И ты никогда не раскаивался, что убил его! Разве не правда?
Он тяжело ворочает языком во рту. Он теперь не смущен: он испуган.
Наконец, он склоняет голову.
– Правда, командир.
Молчание. Потом мужество опять к нему возвращается, он встряхивается с головы до ног, как собака, выскочившая из воды:
– Боже милосердный! Вы, вы знаете? Вы все знаете? Все-таки, послушайте, командир. Все-таки, это невозможно! Вы угадали, право. Но, в конце концов, вы не знаете!
Он прибавляет для себя одного, сквозь зубы:
– Не все во всяком случае!.. Я его ошеломляю.
– Ты убил его из-за меня. Тебе Арель ничего никогда не сделал. Но мне он кое-что сделал: то, что ты угадал в первый день, когда мы с тобой встретились в Париже, в аллее Катлейяс в ночь перед мобилизацией. Припоминаешь, да? Потом, когда мы были в море, на миноносце, ты поразмыслил, ты отдал себе отчет. Ты знал, и это тебя возмущало. Тогда, в день сражения в Адриатическом море, когда Арель меня оскорбил… оскорбил?.. гм!.. слегка… Надо было знать это, чтобы понять!.. итак, в тот день, когда Арель оскорбил меня на мостике во время сражения, в тебе кровь заиграла. Ты видел, что я отошел в сторону, как будто ничего не слышал. Ты понял, что командир не имел права думать о личном деле, когда родина доверила ему свое дело, когда сражаются, да! Тогда ты подумал за меня о моем деле, ты взял свой револьвер, ты прицелился, ты выстрелил, – чтобы отомстить за меня. То есть – не для того, чтобы за меня отомстить, а чтобы покарать… Да! К несчастью, ты думал, что имеешь право карать, помимо судей, и помимо того, который судит судей.
Человек, находящийся передо мною, кажется мне теперь похожим на дерево, пораженное грозою. Он не говорил, пока думал, что я не знаю, потому что хотел спасти меня от этого знания. Он не говорил, когда увидел, что я знаю… потому что ему нечего было сказать… Что мог бы он сказать?.. А теперь он не будет говорить, потому что не может больше говорить.
– Амлэн, ты все это сделал, и я не сержусь на тебя. Сознаешь ли ты, что я на тебя не сержусь, да? Мой бедный, старый друг! Но ты убил, чтобы покарать, а ты не палач и не судья. А люди, которые не будучи ни палачами, ни судьями, убивают, что они такое?..
Я задал вопрос, вопрос ужасный, но я боюсь, что у меня не хватит мужества ответить на него. Я умолкаю на мгновение, чтобы вздохнуть.
И вот сразу Амлэн вновь обретает дар слова, чтобы вместо меня ответить на заданный вопрос. И он отвечает ясным, отчетливым и таким спокойным голосом:
– Ну, конечно! другого ответа быть не может, командир: люди, о которых вы говорите, – убийцы, совершившие убийство, простое или с заранее обдуманным намерением.
4. Приговор
Мы все сидим рядом, спиной к скату укрывающей нас траншеи. Но вдруг я испытываю несомненное ощущение, что меня там нет и Амлэна тоже там нет. Он не сидит рядом со мною в траншее: он стоит лицом ко мне посреди большой залы с голыми стенами, опираясь обеими руками на спинку соломенного стула… стула, который в военно-полевом суде предоставляется обвиняемому…
«Обвиняемый»… я уже должен был произнести эти пять слогов. И вот теперь мне нужно произнести их тихонько для себя одного: мне нужно к ним привыкнуть, привыкнуть к словам, привыкнуть к слову, привыкнуть к его значению.
Ах! крестный путь все идет в гору…
Обвиняемый. Обвиняемый в простом убийстве или в убийстве с заранее обдуманным намерением. Это Амлэн определил, когда я сам не осмелился. Он определил очень просто, очень спокойно, без рисовки, без страха и без раскаяния.
Мне нужно лишь продолжать.
– Ты знаешь, что делают с убийцами, простыми и совершившими преступление с заранее обдуманным намерением? Ты знаешь наказание, установленное сводом законов, военных и гражданских?
Амлэн, по-прежнему спокойным, немедленно отвечает:
– Разумеется, знаю, командир. Это – смертная казнь! Мне остается только продолжать. Нужно продолжать.
Уже вся рука втянута между зубчатыми колесами.
– Если бы тебя судил военно-полевой суд… гм… сначала еще нужно было бы ознакомить суд с твоим делом… нужно было бы там рассказать, – объяснить… ну, конечно, ты вынужден был бы на суде объяснить… все объяснить. Мысли, которые у тебя являются, – их, бедняга, не было бы достаточно, чтобы избавить тебя от разжалования…
Разжалования? Это слово не производит никакого впечатления на того, кто ждет смертного приговора. Амлэн высоко поднимает плечи, затем хохочет.
– Разжалование меня не слишком бы унизило, как вы полагаете, командир?
Да, я полагаю, что не слишком… и я изо всех сил пожимаю ему обе руки. Но я все-таки продолжаю: нужно продолжать!
– Сначала нужно, чтобы на тебя был подан донос. Он тотчас, почти наивно отвечает мне:
– Командир, если вы мне это приказываете, я сам заявлю о себе.
– Нет!
Я скорее выкрикнул, чем сказал это «нет».
И вот я вижу, как этот человек, Амлэн, все вырастает при каждом слове, которое он произносит: он мне кажется все более и более, невероятно, чрезмерно возвышенным, в то время, как он принимается вместе со мною придумывать, что нам обоим делать, мне – чтобы осудить, ему – чтобы быть осужденным, чтобы состоялся приговор, смертный приговор, и затем – казнь!